Шерли Грау - Стерегущие дом
— Остаться на всю ночь лечить негритянского ребенка — да какой из моих пациентов это стерпит!
Тонкое лицо матери сделалось твердым и озабоченным.
— Папочка, он прав, — сказала она. — Это наше упущение… Дядя Гарри, ветрянкой заболела моя Абигейл. — Она задумчиво поглядела на меня. — Детка, я вижу, у тебя выступила сыпь. Ложись в постель, а доктор сейчас тебя посмотрит.
Я только рот разинула. Дед хмыкнул.
— Дядя Гарри, — сказала она, — вы остаетесь ночевать, потому что сильно расхворалась ваша маленькая племянница. Тут уж никто не придерется.
— Д-да, — с запинкой сказал Гарри Армстронг.
— Несколько дней — а то и недельку — она у нас побудет в постели.
— Эй-эй, — сказала я.
— Во всяком случае, барышня, посидишь у себя в комнате.
Дед опять хмыкнул.
— Садись, Гарри, поужинай.
— По крайней мере, Маргарет будет очень рада, что вы здесь, — спокойно сказала мать. — Она вся извелась от тревоги за мальчика.
Да, вот такая штука. Мама любила Маргарет. Возможно, потому, что у Маргарет было все, чего не хватало ей самой: рост, сила, физическая выносливость. Возможно, мать была так уверена в незыблемости собственного положения, что не могла воспринимать как угрозу существование черной любовницы своего отца. А возможно, и совсем просто: мать была настоящая дама, а настоящая дама неизменно любезна и участлива к людям…
В тот вечер, пока я еще не легла в постель, Гарри Армстронг все-таки подсел к огню на кухне выпить стаканчик виски, разбавленного водой. И даже роптать перестал. Всю ночь он каждый час наведывался к Роберту, а в промежутках вместе с дедом тянул виски. Наутро Роберту стало получше, так что, может быть, и вправду подействовала какая-то незаметная простому глазу врачебная хитрость.
А я всю неделю просидела в своей комнате, и дед мне приносил любые книжки, какие ни пожелаю; «Робинзона из швейцарского семейства» сменяли «Похищенный» и «Мальчишки Джо». Я проводила время шикарно: читала, глядела, как по оконному стеклу струится дождь. Я никогда не отличалась особым пристрастием к школе.
Так эта история и не получила огласки, хотя знали про нее многие. А когда я по-настоящему заболела ветрянкой, у нас объявили, что это повторный случай кори.
Роберт, пролежав три недели, поднялся и ковылял по дому на нетвердых, дрожащих ногах. Он был такой бледный и худой, что на солнце казалось, будто он просвечивает насквозь.
Наконец он совсем поправился и мог бы вернуться в школу, но было уже поздно — начались летние каникулы. В сентябре он уехал в закрытую школу в Цинциннати. Ему было тогда одиннадцать лет, и больше он ни разу не приезжал домой, во всяком случае до тех пор, пока не стал совсем взрослым. Но это уже особый разговор.
С деньгами в ту пору из-за депрессии приходилось туго, и все же для Роберта у деда всегда находились средства — и на школу, и на лагерь, и на поездки к друзьям. Должно быть, ему это очень дорого обходилось тогда, но он все равно изворачивался, потому что мальчик был его сыном, единственным, какого дала судьба, и потому что так хотела Маргарет.
Маргарет не навещала Роберта никогда, а он никогда не приезжал на Юг. Это тоже она так хотела. Зато дед раз в год — обычно в середине зимы, когда в работе наступало затишье, — садился на поезд и ехал на Север поглядеть, как у сына идут дела. И, разумеется, Роберт писал матери письма — раз в неделю, как полагалось по школьным правилам.
Мне вспоминаются и другие письма. Вспоминается, как дед в одних носках (заляпанные грязью башмаки он оставил на заднем крыльце) входит в гостиную с почтой. Мама отбирает из пачки один конверт и показывает: «Видишь, папочка, не распечатан, — и бросает в огонь. — Вот мой ответ».
Я тогда заметила это и намотала на ус, но размышлять не размышляла. А теперь вот иногда задумываюсь — сколько же писем от моего отца непрочитанными вспыхивали, коробились и съеживались в пупырчатый пепел в камине нашей гостиной…
Дни катились быстро, только поспевай. Народу вокруг было не так уж много, зато тьма интересного и любопытного. Просто тьма.
Чего стоили хотя бы густые тростниковые заросли под нашей усадьбой, возле реки. Помню, кто-то из мужчин нашел там исполинскую гремучую змею, в мою руку толщиной; голову ей раздробили топором. Тот, кто ее прикончил, потом принес змею в дом, показать, и что-то еще жило в ней, что-то двигалось. Наши собаки, подвывая, отползли прочь.
Помню, как задевали о доски нашего дома ветви ореха-пекана. Неясные, скрипучие касания, призрачные шумы, заполнявшие мои сны… Лай охотничьих собак; отрывистые голоса. И лица мужчин в пламени сосновых шишек, разгоряченные, красные. Охота на доморощенный лад: пешком, и чтоб побольше виски… Мычание коров, когда их гонят на сухое кукурузное поле… Горьковато-сладкий запах свежескошенного сена, крепкий, чистый аромат готового стога, когда съезжаешь с него вниз… И какой бывает земля при луне: гладкой и ласковой, как вода, и даже глыбы камней в лунном свете нежны и полны мягкости. Кости земли — так зовут старики эти белые меловые обнажения, где хоронили великанов, где землетрясениями выпучило наружу их кости… И какой бывает иней по ночам, тяжелый и синеватый и будто литой: на крыше, на земле… Ястреб, куриный разбойник, застигнутый выстрелами дробовика, волчком крутится в падении… Мой ручной енот, разорванный собаками, клочья окровавленного меха… И — вновь и вновь — животные в родовых усилиях. Коровы на выгоне, изредка кобыла под кровом сарая. Кошки под крыльцом: спина выгнута дугой, грудь припала к земле. И собаки — эти щенились на кухне, под присмотром Оливера, а дед тем временем тыркался по дому, что-то прилаживая и прибивая, что требовалось сделать уже не один месяц, но почему-то до сих пор не доходили руки.
Сердце его было отдано собакам. К скотине у него, в сущности, не лежала душа, и разводил он ее лишь потому, что это приносило деньги. Он содержал породистый скот, ухаживал за ним по всем правилам и не получал от этого ни капли удовольствия. Когда время от времени в стаде околевала овца или корова, они с Оливером шли проверить отчего. Иногда причиной было увечье. Кое-где по склонам пастбищ были крутые каменистые обрывы; скотина оступалась и кувырком летела вниз, а после, со сломанной ногой, животное издыхало от голода. Определить это можно было с первого взгляда, кожа у них обвисала складками. И еще можно было определить, когда они погибали от змеиного укуса: одна только укушенная нога раздута, а все остальное — вполне нормальное. Если же раздуто все туловище, тогда это отравление: овечий лавр, джисонова трава, какой-нибудь из ядовитых кустарников или ползучих сорняков. Дед, бывало, пнет тушу ногой и сморщит нос от смрада.