Елена Квашнина - А у нас во дворе (СИ)
Дядя Коля противоречил, хекал и, мне казалось, довольно потирал руки. Память у меня восстановилась в значительной степени, я помнила его манеру при удовлетворительно для него складывающейся беседе хекать и потирать руки.
- Если принять за основу твою безумную версию, - вкрадчиво подпустил он, - тогда тебе надо обратить внимание вот на что...
- На что? - перебила я, не успев остыть от интересной исторической реконструкции.
- Ослепнув, он не покончил жизнь самоубийством, хотя его религия не осуждала радикальное решение проблемы. Это тебе не христианство.
- Ну-у-у... я полагаю, он предпочёл нести миру правду о себе. В смысле, ему выгодную версию.
- Ты представь, - голос дяди Коли стал совсем вкрадчивым, - те времена, уровень развития быта, культуры, ужасное положение слепого аэда. Ведь нашёл же человек в душе мужество жить, и мы, потомки, благодаря этому имеем две прекрасные поэмы, серию раскопанных городов микенского периода, целый пласт великолепной культуры, кусок восстановленного знания о прошлом человечества.
Ах, дядя Коля, дядя Коля, ловко закрутил, провокатор. Я не почуяла подвоха до самого последнего момента. Спорить на новую тему сил уже не хватило, выдохлась.
- Ты обдумай на досуге, - порекомендовал дядя Коля, прощаясь.
Боженьки мои, да я теперь только и делала, что думала. У меня на выбор имелось целых три бесконечно увлекательных занятия. Первое - передвигаться вслепую, осваивая мир на ощупь. Здесь существовали суровое ограничение в виде жёсткого постельного режима. В туалет, правда, разрешали ходить. Но кто-нибудь непременно вёл меня туда: мама; медсестра Юля, неуёмная болтушка, трындевшая без остановки обо всём на свете; молчаливая сиделка, которую наняли для меня специально. По уверениям родителей, для единственной на всю больницу офигенной травмы, то есть для девушки с офигенно интересной травмой, администрация выделила одноместную палату-бокс. Увы, одна я в ней почти не оставалась, постоянно ошивались разные люди. Исследовать шикарные апартаменты не представлялось возможным. Стоило только сесть на кровати, как один или несколько голосов одновременно истерично приказывали:
- Лежи! Тебе нельзя...
Мне теперь почти ничего нельзя было. Радио и музыку слушать запретили. На неопределённый период. Пока не подлечусь. Приходилось обращаться ко второму интересному способу времяпрепровождения - исследовать мир на слух. Звуки шагов, скрипы, шорохи, интонации голосов. А ещё к третьему способу - вспоминать и думать, думать.
Счёт дней я вела свой - по кормёжкам. Самый длинный промежуток времени был между ужином и завтраком. Наступала ночь. Для нормальных людей. Для меня ночь господствовала всегда. Правда, настоящей ночью постепенно угасали, затихали звуки, и если раздавались вдруг чьи-то шаги, голоса, то звучали они на удивление объёмно, гулко. Спалось мне плохо, зато думалось очень хорошо. Прокручивались в голове разные мысли, в основном связанные с потерей зрения. Кто виноват? Витька? Нет. Сама? Наверное, больше других. Но как легко судить с высоты точного знания о последствиях своих и чужих действий, поступков. Хм, интересно, если бы я заранее знала, чем для меня закончится дурацкий порыв защитить другого человека, - другом Славку, после его гадства, я больше считать не могла, - полезла бы спасать или послушалась Логинова? Наверное, полезла бы сгоряча. И вообще, когда я слушалась Логинова? Он от того и бесился.
Как все дороги в глубокой древности вели в Рим, так все размышления рано или поздно сводились к Серёжке, превратившемуся теперь для меня в натуральное минное поле. Любой шажок приводил к взрыву. Я никогда больше не увижу шёлковых переливов горького шоколада его глаз, ехидную усмешку. Могу лишь вспоминать, воображать мысленно. И ему, здоровому, красивому молодому парню, у которого вся жизнь впереди, разумеется, не нужна слепая. Поэтому о Логинове я старалась не думать, не спрашивать. Хватало слов Шурика о том, что Логинов любит... э-э-э... любил меня, а не Танечку. Грело сколько-то.
По моим подсчётам, прошло не меньше двух недель в отделении общей терапии, заполненных капельницами, уколами, таблетками, массажами от пролежней и дикой тоской по разным, весьма существенным поводам, прежде чем мне разрешили садиться, потом вставать. Начались бесконечные анализы и обследования. Меня возили в кресле-каталке в разные уголки больницы, так представлялось. Хотя, по логике, лабораторно-исследовательский угол должен быть один. Собственная беспомощность казалась унизительной. Я ненавидела себя за неё, за идиотский порыв прикрыть Воронина, не стоившего того, за мелочность и отсутствие гомеровского мужества. Иногда приходили какие-то специалисты, проводили осмотры и консилиумы. В их разговорах всё чаще всплывало имя "Фёдоров". По-дореволюционному звучало "у Фёдорова", "к Фёдорову", "от Фёдорова". Сразу вспоминался роман Алексея Толстого "Хождение по мукам", то место, где Телегин соблазняет Дашу свежей колбасой "от Елисеева".
Фёдоров был, насколько поняла, директором глазной клиники, где творили чудеса. Тэ-экс, надежды на самопроизвольное восстановление зрения пациентки у моих эскулапов, следовательно, не осталось. И я впала в депрессию. Снова начались головные боли, тошнота. Коконом спеленала апатия. Не хотелось вставать, разговаривать, есть. Я лежала бревном, повернувшись к миру спиной, к стенке носом. И даже дядя Коля, появлявшийся под видом маминого родного брата, не сумел вознести мой дух на должную высоту. Тогда лечащий врач, не Владимир Петрович Сиротин, другой, разрешил слушать радио и музыку. По полчаса в день. Разрешил так же визиты друзей по четверть часа через день.
Сиротин мне нравился, тот, другой, тоже Владимир, только Васильевич, вызывал необъяснимое отторжение. Его обертоны резали слух, интонации взводили мне нервную систему, как курок пистолета. Я предпочитала общаться с Сиротиным, хотя он работал в реанимации и не был уже моим лечащим врачом. Но он часто забегал. Интересный случай, вполне укладывающийся в рамки его научных исследований. Он-то и посоветовал другому Владимиру допустить ко мне музыку и друзей.
Одним из первых пришёл Воронин. Устроился, судя по звукам, на приличном расстоянии. Молчал. Шмыгал носом.
- Ты чего там, ревёшь? - без интереса спросила я.
- Нет, не реву, - ответил бледно и судорожно всхлипнул.
- Если собираешься и дальше плакать, лучше уйди совсем. Мне противопоказаны отрицательные эмоции, - холодно порекомендовала я. На самом деле, элементарно боялась, что не выдержу, тоже расплачусь. Плакала я теперь частенько. После начиналась чудовищная головная боль. Длилась пару дней. Никакие лекарства не помогали. Кроме кодеина. Но так наркоманкой в лёгкую станешь.