Шерли Грау - Стерегущие дом
Когда и с оружием было покончено, настало время — как и во всякое другое воскресенье — идти доить коров. В коровнике оставался один Оливер Брендон — больше по воскресеньям никого не было: Уильям помогал ему, если никуда не собирался к ужину. Он делал это с охотой, даже в разгар лета, когда доили по три раза в день. Он любил запах коровьего бока, прижавшегося к его щеке. Любил чувствовать под ладонью соски, чувствовать, как пульсирует под пальцами молоко; ему нравилось ощущение, что руки живут своей жизнью, обособленно от тела. После коровника он собирал себе на кухне ужинать, расхаживая от плиты к столу, рыская по буфетам.
В то воскресенье на верхней полке глубокого стенного шкафа он обнаружил мышиный выводок в большой фарфоровой суповой миске. (Он хорошо помнил эту миску, хотя ее подавали на стол еще при жизни его матери, да и тогда лишь в редких случаях. Это была супница от Лоустофтского сервиза, привезенного в дом его бабкой-француженкой.) Уильям прихлопнул супницу крышкой, вынес вместе с содержимым на задний двор и там выкинул мышей наружу. Возвращаясь в дом, услыхал свистящий шелест совиных крыльев, рассекающих воздух, и удовлетворенно кивнул. Он терпеть не мог, когда в доме заводились грызуны или паразиты. Придется поговорить с Рамоной. Совсем что-то распустилась.
Он пошел в гостиную и при свете лампы на гибкой ножке принялся за газеты и журналы; на неделе ему было не до чтения, слишком уставал. Бутылку по-прежнему держал под рукой и к тому времени, как настала пора идти спать, захмелел — так бывало каждое воскресенье. Понемногу он прикладывался к рюмке с самого утра.
Он отложил последний журнал, потушил лампу, взял бутылку, стакан и в темноте пошел к лестнице. Свет ему был не нужен. Он знал эти комнаты наизусть. Ничто из мебели не передвинуто за все те годы, что он живет тут один. Да и при жизни родителей почти ничего не переставляли…
Родители. Он остановился на минуту, вспоминая их, как не вспоминал много лет.
Он стоял в темном холле и смотрел на яркие лунные квадраты окон в гостиной. Казалось, он видит, как в горбатых кленовых качалках подле большого камина сидят его родители. Они там всегда сидели… Мать. Часами вязала крючком — салфеточки на все столы, покрывала на все кровати. Связала даже занавески на окно в ванной. Как стали проводить в дом воду, все другое забросила и связала — специально для ванной комнаты. Вязала платьица и пелеринки для всех новорожденных в округе, белых, черных, — Уильям усмехнулся про себя в темноте, — вновь и вновь, одним и тем же фасоном, только для черных — без трех крохотных бантиков, пришитых сверху… Уильям опять отхлебнул из стакана. «Бедная старушка, — думал он, — все-то на свете держалось на трех бантиках». Либо они есть у тебя, либо нет. И этим до конца определяется твое место в жизни…
Значение бантиков Уильям подметил не первый. Ему об этом сказал отец, незадолго до того, как он поехал в Атланту изучать право.
«Глупость страшнейшая, но она вся в этом… А попробуй-ка скажи, такой скандал закатит. — Отец ухмыльнулся не без самодовольства. — Женщин в семье надо баловать, — сказал он сыну. — Во всяком случае, у Хаулендов женщины всегда балованные». Жеманные смешки жены, ее страсть собирать хрусталь, Хэвилендский фарфор с розочками — он потакал этим женским причудам со снисходительностью настоящего мужчины.
Уильям отвернулся от темной гостиной. Но напротив, по другую сторону холла, была открыта дверь в столовую, и там он снова увидел родителей. Увидел, как они сидят в маленьком застекленном фонаре, где, бывало, стояли горшки с цветами, а теперь и пусто, и пыльно. Сидят на том же самом месте, что и в день смерти его жены, — в тот день, когда он пришел и сказал, что склеп понадобится ему. Веселость исчезла: перед ним сидели два старика, дрожащие, скованные страхом.
«Тем все и кончается, — думал Уильям. — Смех и гордость — страхом и смертью».
Уильям затворил дверь столовой, закрыл их там. Завтра опять работать — он устанет и такое не полезет в голову.
Медленно, на нетвердых ногах, он начал подниматься по лестнице. Рука тяжело опиралась на перила; вот пальцы прошлись по обугленному месту — оно сохранилось со времен его прадеда. Как-то вечером на дом напали бандиты (в те времена их много шаталось по проселкам). Они схватили и убили младшую дочь — застали спящей в постели, в той комнате, где теперь кухня, и затоптали до смерти каблуками на кирпичном полу. Посреди большого парадного холла разложили костер, готовясь ужинать, и тут вернулся домой тогдашний Уильям Хауленд с четырьмя взрослыми сыновьями и с черными рабами. Старик остался тушить костер и приводить в пристойный вид изломанные останки своей младшенькой. Остальные в темноте загнали разбойников в тростники и там, одного за другим, перебили, пока те барахтались, проваливаясь по пояс в трясину… В доме кое-что обгорело от костра, перила например. Их сохранили такими — чтобы помнить. Из поколения в поколение. Когда дом стали расширять, на новую лестницу поставили старые перила… Чтобы помнить…
«Убийства, смертные муки, — думал Уильям, потирая пальцами обугленные перила, — вот что держишь у себя перед глазами в напоминание. Остальные уходят в могилу неприметно».
Он рассказывал Абигейл истории — все, какие знал. Она слушала, конечно, — да много ли ей запомнилось? Женщины не очень-то принимают всерьез такие вещи. Вот Энни, сестра, — та ничего не запомнила, даже и не пыталась. Как вышла замуж и переехала в Атланту, так начисто все забыла. Долгие дни их детства. Как они бегали искать дикий мед в дупле камедного дерева, как нашли рысий выводок в заброшенном орлином гнезде…
У него онемели губы. Должно быть, выпил больше, чем думалось. Он с решимостью напряг ноги, стараясь тверже ступать по лестнице.
Временами он начинал ощущать возраст этого дома; люди, жившие здесь когда-то, заглядывали ему через плечо, следили, что он делает, дивились. Вот и сейчас — точно мыши в стене, бессловесные и шуршащие. Временами — сегодня в особенности — ему слышалось, как они дышат, все вместе, десятки людей; дышат согласно, глубоко и ровно, как дышали при жизни…
Он рухнул на кровать прямо как был, не раздеваясь. И усмехнулся. Собственное сиплое дыхание — вот что он слышал. Только и всего.
Минуты две он отдыхал, потом согнул кренделем одну ногу, стащил тяжелый сапог и швырнул в дальний угол. Получилось так шумно, что он даже вздрогнул и замер, прислушиваясь.
Он хотел взяться за другой сапог, но тут в комнату вошла Маргарет.
Дверь он оставил открытой. В восточные окна, яркая и низкая, заглядывала луна, и при ее свете он увидел, что Маргарет стоит на пороге. На ней была ночная рубашка из смутно знакомой материи в цветочек: высокий ворот, длинные рукава — похоже на облачение мальчика из церковного хора, подумалось Уильяму.