Твое имя - И Эстер
Я посмотрела на часы. Было без пяти четыре. Я подумала о своей встрече в иммиграционном бюро. Мне нравилось притворяться, что все еще есть шанс получить наследственную визу. Его не было. Но за те несколько минут, что отделяли меня от того места, где я была, и от того, где я должна была быть, казалось возможным все.
О встала на пороге балкона, задержавшись, чтобы понаблюдать за цикадой, прильнувшей к проволочной сетке. Насекомое яростно жужжало, будто бы высказывая личную угрозу в адрес О. Оно улетело, словно военный вертолет, и затем упало в воздухе из-за кажущейся неисправности. Позже на балконе побывало еще больше цикад, всегда ненадолго и по одной за раз. Это походило на то, как если бы среди цикад на деревьях внизу вспыхнул спор, и теперь они пытались действовать самостоятельно, поднимаясь высоко в воздух, где, оказавшись в ловушке между бесцветными фасадами двух многоквартирных домов, они теряли силу духа и снова резко падали в недовольный рой.
Было без одной минуты четыре. Снаружи было слышно, как жужжит машина, пробуждаясь к гигантской жизни. С видимой неохотой О, наконец, закрыла дверь на балкон.
Мы пошли в ее спальню. Я села на край кровати О и огляделась. Свет был выключен, но немного солнца проникало через единственное окно комнаты. Ее картин нигде не было видно.
– Странно возвращаться в Сеул, – сказала я.
– Где ты была? – спросила она.
– Где-то в другом месте.
О закрыла дверь и, дотянувшись до наличника сверху, развернула белую простыню. Она разгладила складки, но ничего не смогла поделать с дверной ручкой, выпиравшей через ткань. Она присела рядом со мной на край кровати и положила себе на колени проектор.
– Я тоже была где-то в другом месте.
– Да? – спросила я. – Странно, что я не видела тебя там.
– Где-то там еще очень много других мест, – сказала она.
В О появилась скрытность. Казалось, она больше не принадлежит своей комнате. У меня было ощущение, что она действительно была где-то в другом месте, возможно, в большей степени, чем я. Казалось даже возможным, что я вообще там не была. Прежде чем я успела спросить ее о чем-либо по этому поводу, она включила проектор.
Фильм начался. На простыне появилась О в роли художницы. Каждый миг своей жизни эта художница ни к чему не стремится и ни во что не верит. Она живет в погоне за визуальным шумом, наполняя свой холст чем угодно, только не белым. Она обладает виртуозной техникой, но иногда это кажется ей бессмысленным из-за отсутствия идеального объекта. Ее стиль без содержания, индивидуальность без миссии, личность без смысла.
У художницы есть подруга, писательница, которую играет кореянка, совсем не похожая на меня. Эта писательница без умолку болтает о своей одержимости мужчиной. Писательница – точная копия художницы: она не обладает ни техникой, ни стилем, ни индивидуальностью, слишком много себя отдав идеальному сюжету. Когда она не говорит об этом мужчине, она пишет о нем. Ее пространные тексты, написанные в трансе, ускользают от ее собственного понимания. Ее возлюбленный, который никогда не появляется в фильме, – это водоворот, в котором исчез ее художественный потенциал.
В какой-то момент писательница говорит: «Я представляю себе разум как рубашку. Каждая идея – это пуговица или петлица. Мы объединяем идеи в пары – пуговица к дырочке. Так, чтобы две части рубашки совпадали и хорошо сидели на теле. Но я хочу, чтобы моя рубашка сместилась так, чтобы она прижималась к телу в неподходящих местах. Я не хочу, чтобы мне что-то подходило. Пуговица, входящая не в то отверстие, – я преклоняюсь перед этой идеей. Этот вектор – будущее. Вот почему я люблю этого мужчину. Он – тот вектор, который вплетен, как нить, в человека. Он – чистое будущее. Я люблю не столько его, сколько историю о нем. Вот почему я не умею хорошо писать. Какой смысл хорошо писать, если история и так идеальна? Я транслирую его историю. Я ничего к этому не добавляю. Его история как бульон, и я делаю его нежирным и насыщенным».
Я никогда раньше не произносила этих слов. Писательница говорила по-английски с сильным корейским акцентом.
В другой сцене художница и писательница стоят перед фонтаном в детском Гранд-парке. Они смотрят водное шоу, организованное под зажигательные песни о любви, звучащие из динамиков парка. Писательница проходит вперед и становится среди детей, топчущихся в лужах вокруг фонтана. После энергичного вступления начинается припев. Она вскидывает руку в воздух, и толстая струя воды начинает бить прямо из центра фонтана. Она повторяет зачерпывающие движения рукой, заставляя небольшие струйки воды вдоль края фонтана проявиться по всему периметру. Вода – это ее танцевальная труппа, а она – ее дирижер.
Глядя на то, как она играет, дети взволнованно делают несколько шагов назад. Конечно, писательница не имеет никакого реального влияния на фонтан. Но она проявляет такую пророческую чувствительность к его динамике, что художница начинает верить в то, что пока длится песня, странный мир, в котором она живет, находится в руках ее подруги. Художница чувствует себя в безопасности, укрывшись в складках неуловимой внешней логики, которая любит ее.
В финальной сцене две девушки находятся в спальне художницы. Камера фиксирует их через дверной проем. На полу лежит холст. Художница встает на четвереньки, чтобы заглянуть за край холста, будто бы это пруд. Писательница заглядывает через плечо своей подруги. В тот момент крупным планом показывается картина, которая заполняет весь экран.
Далее за кадром звучит монолог художницы. Она рассказывает, что первые мазки ее картины на холсте были посвящены подколенной впадинке писательницы. И что никогда прежде она не начинала портрет с чего-то, кроме лица персоны. Как только она полностью написала оба колена, она уговорила их рассказать ей о человеке, которому они принадлежали. В звенящий унисон они сообщили, что никогда не видели лица своего владельца. Они знали только то, что она всегда разговаривала с кем-то по имени Мун. Они не были уверены, что это значило. Может быть, всех ее подруг звали одинаково – Мун. Может быть, она все еще была в постели со своим любовником Муном. Может быть, она поклонялась богу Муну. Кем бы он ни был, ее колени знали, что неустойчивое самоощущение писательницы рухнет без него. Поэтому им нравилось представлять, будто Мун существует на самом ее теле.
Услышав это, художница ощутила прилив вдохновения.
– Меня тошнит от лиц, – сообщила она. – Пришло время взглянуть на мир иначе. Почему бы нам не начать смотреть друг на друга с тыльной стороны наших коленей? Почему мы не можем видеть друг друга коленом к колену, а не лицом к лицу?
Я встала и подошла к простыне. Картина представляла собой портрет моего обнаженного тела сзади. На нем мои волосы были черными и коротко подстриженными. Я смотрела через левое плечо, но моя шея была вывернута до такой ненормальной степени, что было видно все мое лицо. Складки на шее были закручены по спирали, словно резьба на шурупе, а голова будто бы все сильнее вкручивалась в щель между плечами. Но это было не самое странное. Лицо Муна, казалось, выросло у меня на голове и сдвинуло мое лицо влево. Его левая щека плавно переходила в мою правую. Поскольку ракурс давал преимущество моему лицу, лицо Муна было видно только частично, но, вероятно, оно предстало в завершенном виде, как и мое. У нас была одна голова на двоих. Никто из нас не улыбался.
Никогда прежде не существовало такого образа: Мун и я, вместе, как одно целое. На картине мы слились воедино с совершенством, о котором другие пары могли только мечтать. Наши щеки слились в одну – это было сексуальнее, чем секс. Я слушала левым ухом, он – правым. Мы шпионили друг за другом. Мир нападал на нас как на единое целое; мы больше ничего не переживали в одиночку. Смех одного из нас становился заразительным для другого. И тогда становилось почти невозможно перестать смеяться, смех только усиливался, перенапрягая нашу общую пару легких.
Я повернулась к О.