Анна Берсенева - Этюды Черни
Но если принимать это во внимание, то надо иначе строить свою жизнь. Надо возвращаться в Европу, напоминать о себе, добиваться, чтобы тебя включали, например, в жюри международных конкурсов, добиваться этого с отчаянием и яростью, потому что в такие жюри охотно включают тех, у кого есть настоящее и будущее, а не одно лишь прошлое. Надо добиваться, чтобы тебя не забывали, и тоже отчаянно этого добиваться, потому что даже когда ты пела, то все-таки не была Марией Каллас, а была просто не хуже или несколько лучше других, а теперь…
Стоило Саше позволить, чтобы эти мысли овладели ею, как ее охватывала такая тоска, что хоть волком вой.
Куда ей ехать, зачем? Лучше давать уроки пения московским нуворишам. В ее положении не стоит быть чересчур разборчивой.
Рассказывать Филиппу о своем новом занятии Саша не стала. Лгать ему, уверяя, будто это занятие ее увлекает, она не хотела. А если бы сказала, что это только ради денег… Наверняка он предложил бы ей деньги сам, стал бы уговаривать, чтобы она не тратила свою жизнь на нелюбимое дело.
Представив, как унизительно будет это выслушивать, Саша решила, что лучше вообще ничего ему не говорить. В конце концов, не любовника же она от него скрывает. А подробности ее профессиональных занятий ему знать необязательно, да и неинтересно, пожалуй.
Заниматься с детьми Саше и в голову не приходило. Зачем, когда и взрослых учеников достаточно? Некоторые из этих взрослых надеются сделать оперную карьеру, впервые занявшись пением в тридцать лет, и за свою иллюзию, а точнее, за прихоть платят так щедро, что нет никакой необходимости вступать в такую непростую область, как работа с детьми.
Все это, или почти все, Саша объяснила маме Марии Таллас. Та так и представилась, позвонив:
– С вами разговаривает мама Марии Таллас.
Сразу можно было догадаться, что с этой дамой лучше дела не иметь. Торжественный тон, которым она объявила, чьей мамой является, был тому свидетельством.
Надо было без лишних церемоний сказать, что никакой Марии Таллас она не знает и знать не хочет. Но интереса ради Саша спросила:
– А кто такая Мария Таллас?
– Моя дочь, – объяснила дама.
Спасибо за объяснение!
– А еще кто она? – поинтересовалась Саша.
Ей в самом деле было уже интересно, кого можно называть так торжественно и с такой уверенностью, что имя говорит само за себя.
– У нее волшебный голос, – сказала мама Марии Таллас.
Саша вздохнула.
– Ваша дочь где-нибудь учится? – спросила она.
– В музыкальной школе, в третьем классе. Но ее голосу нужна настоящая огранка. Нам посоветовали вас.
Кто посоветовал, Саша интересоваться уже не стала. Это не имело значения.
– Я не работаю с детьми, – сказала она.
– Почему? – удивилась дама.
– Потому что голос у вашей дочери еще сто раз переменится.
– Не переменится, – уверенно сказала дама. – Когда вы ее услышите, то сами сразу же поймете.
– Я не собираюсь ее слушать, – отрезала Саша. – Всего доброго.
– Мы будем платить за урок…
Тут мама Марии Таллас назвала такую сумму, что Саша чуть со стула не упала. Столько не платили за урок ни одной венской музыкальной знаменитости. Это могло быть даже лестно, если бы не самоуверенный тон, которым была названа сумма.
«А не все ли равно? Можно подумать, остальные мои ученики – нищие гении, с которыми я занимаюсь из любви к искусству. Ровно такие же Марии Таллас, только за эту платить будут больше. Снявши голову, по волосам не плачут».
– Я послушаю вашу дочь, – сказала она.
«Хорошо, что я не отказалась!» – это было первое, что подумала Саша, когда Маша Таллас пропела первую песенку из тех, что приготовила для прослушивания, – бетховенского «Сурка».
Пела она не русский перевод, а стихи, написанные Гёте, где немецкие строчки перемежаются французскими, передавая речь маленького савояра, который выучил сурка плясать и ушел из нищих альпийских долин в богатую Германию на заработки. Слова звучали трогательно и нежно.
Но дело было не в словах. Трогательно и нежно звучал Машин голос. Это было то, что называется «брать за душу» – в чистом, беспримесном виде.
Дух веял где хотел, и в этом голосе веял тоже. Несмотря на упрямое и самоуверенное выражение Машиного лица, несмотря на точно такое же выражение лица ее мамы и на то, что та прошла в комнату в шубе, сбросив ее эффектным жестом, чтобы Саша успела разглядеть, что это французская норковая шуба в пол…
«В девять лет я тоже была упрямая и самоуверенная, – подумала Саша. – И в сорок лет у меня тоже есть норковая шуба в пол. Ничего в этих Таллас нет особенного».
Все это ничего не значило, на все это можно было не обращать внимания. Впервые за время своих московских педагогических опытов Саша понимала, что они могут иметь смысл. Вот это стоило и внимания, и усилия.
– Я буду заниматься с Машей, – сказала она. И добавила категорическим тоном: – Но не в вашем присутствии. Вы будете нам мешать.
Мамаша предпочла не спорить. Она лишь звонила Саше после каждого урока, а привозил Машу шофер на огромном «Мерседесе» с мигалкой.
Занятия с ней оказались настоящей каторгой. Каждый урок заканчивался тем, что Саша давала себе слово позвонить мадам и сказать, чтобы она забрала свою дочурку. Маша была не просто упряма и не просто самоуверенна – эти качества заполняли ее целиком, владели всем ее существом безраздельно. Невозможно было найти доводы, которые убедили бы ее, что она – она! – должна приложить к чему-то усилие.
– Я упражнялась! – заявляла Маша, когда Саша упрекала ее в том, что она пришла на урок неподготовленная. – Я пела вчера три часа!
И по тому, как таращит она маленькие серые глаза, как возмущенно отбрасывает со лба длинную редкую челку, понятно было: произнося эту явную ложь, она забывает о том, что лжет, и испытывает абсолютную уверенность в каждом своем слове.
Только теперь, глядя на эту девочку, Саша наконец поняла по-настоящему, от какой участи ее уберегли родители и дед. В Маше Таллас она видела себя девятилетнюю и, видя, ужасалась. Какое будущее ожидало бы ее, если бы в детстве ей внушили, что она восхитительна, непогрешима, что каждое ее слово закон, каждое желание должно исполняться незамедлительно и, главное, исполняться само собою, без всякого ее усилия?