Галина Шергова - Светка – астральное тело
Хлеб, тарелка с оливками, сушеная каракатица – непременный ассортимент деревенских харчевен, украшали стол дяди Вангелиса под густолистым буком, росшим на задворках школы. В своем темном, не по мерке, просторном пиджаке, как обычно, при галстуке, боевой командир беседовал с моими помощниками, поднявшимися с мест, едва я подошел.
– Угощайтесь, – Вангелис подвинул ко мне глиняную миску с каракатицей.
– Спасибо, я недавно ел, – переводчик перевел.
– Хотите начинать съемку? Мы готовы, – сказал учитель. – Осмотрели пещеру?
– А что за кукла сидела у входа на ящике? – неожиданно для себя самого, спросил я.
– О, это мне дали дети. Они сказали: «Пусть она охраняет пещеру!» Бедный тряпичный эласовец – она погибла с живыми, как живая, не покинув поста.
Ему и в голову не пришло, что я не могу знать про куклу. А может, он подумал, что уже рассказывал мне о ней, только забыл. Но кукла была. Значит, было правдой все, что сказал Кафениотис. Я посмотрел на Евангелоса, он улыбался кукле, которую ему дали ученики, чтобы она охраняла склад.
Нет, я не мог, не смел отнять у него бессмысленно погибших товарищей по отряду, мертвого мужа Марии, Елену с Сотиросом, храбрую куклу, Я сказал переводчику:
– Пусть Антонис (так звали звукооператора) готовит «нагру» и проверит звук. Сейчас начнем.
Когда мы вернулись к пещере, старика там не было. Он не появлялся и завтра, и послезавтра, все три дня, что я снимал.
По-моему, мне неплохо удалось снять пещеру: без инсценировки, без игровой реставрации событий (в чем меня иногда упрекали, хотя мне удавалось достичь максимального эмоционального эффекта) я только ракурсами, стремительными трансфоркаторными наездами, крупными планами деталей воссоздал все события тех дней.
Мы уже грузили аппаратуру в машину, готовясь к возвращению в Афины, когда прибежал запыхавшийся дядя Вангелис и что-то быстро и взволнованно заговорил переводчику. Тот перевел:
– Он спрашивает, не видели ли мы старика с ослом? Тот искал вас. Просил Вангелиса передать вам, что посмеялся над вами, разыграл, можно сказать. Он, мол, наврал, а вы поверили.
Вангелис что-то добавил, и я уловил слово «Кипр».
– И еще старик сказал, чтобы вы его не искали: он возвращается на Кипр.
– Ничего, – сказал я, – я и не собирался его искать. Я знал, что он врет.
Видимо, так должно наступить оледенение планеты: белые полчища торосов, обретя вождя, подчиняются его команде и, сплачиваясь в неразнимаемую плотную рать, пожрут в этом безжалостном движении все земные краски.
Под крылом самолета нагромождения облаков уже сдвигались, закрывая сине-рыжий ободок моря, полоски шоссе, похожие на серые спины медленных ужей, старческие залысины на темени горы и спады откосов, вялые, как кожа под слоновьим брюхом.
Над безмолвием мертвых белых колдобин трепетала единственно живая птичка нашей машины, храбро сберегшая в своей сердцевине тепло и цвет.
Плед на коленях моего соседа не поступился ни единой красно-зеленой клеткой некоего шотландского клана.
– И пиво у них – вода желтая, – сказал сосед. На откидном столике перед ним стояла бутылка пива и бокал. Бутылка была уже почти пуста: вероятно, сосед хотел достичь полной уверенности в никчемности качества питья.
– Отчего же, – вяло возразил я, – хорошее пиво.
Самолет подпрыгнул на очередном облачном торосе.
– И самолеты – дерьмо. На все рейсы билетов нет, только на греческий. Потому что никто не хочет лететь, все знают, что дерьмо.
– Да бросьте вы, самолет как самолет. Вон и стюардесса красотка.
– Что-нибудь не так? – стюардесса легко положила на плечо моему соседу васильковый груз фирменного торса.
Он не удостоил ее взгляда, только поджал к носу усы, смахивающие на клок прошлогоднего сена, пролежавшего зиму под снегом. Казалось, он нюхает этот клок.
– Корова, – сказал он мне, мало заботясь о том, что греческая стюардесса тоже говорит по-английски. – Вы заметили: каждый грек уверен, что в его паршивой Элладе все самое лучшее. Только и слышишь: «Этого вы не найдете нигде в мире». А на самом деле – все дерьмо.
– В Греции все есть, – сказал я.
– Все есть? Ни черта там нет, – он не читал Чехова. Но мне не хотелось входить в объяснения. Мне вообще не хотелось говорить. Ничего мне не хотелось. Мне даже не хотелось думать о Зюке, я устал от бесконечных мысленных бесед с ней.
И все-таки лучше уж было беззвучно разговаривать с Зюкой, чем с моим клетчатым попутчиком. Чтобы оградиться от дальнейшего поношения Греции, я вытащил из портфеля книжку «Мифотворчество», ту, что дала мне Зюка по дороге из Коринфа в Афины.
«Над проблемой мифа, – прочел я, раскрыв ее наугад, – ломают себе головы вот уже почти сто поколений ученых».
Сто поколений – это сколько же лет?
Потом на другой странице: «Для людей разница между мифом и сказкой в том, что для них миф – правда, а сказка – вымысел. Они верят, что миф правда. Один польский ученый считал, что миф не объяснение каких-то явлений, а выражение веры; не просто повествование, но переживаемая действительность. Вера же не подлежит проверке и не нуждается в ней».
Вера не подлежит проверке. Именно так. С тех пор, как история Костаса и Урании стала мифом, она не нуждается в проверке и люди вовсе не будут доискиваться до того, что было, как было. Можно проверять детали истории, достоверность фактов. Но миф не только не нужно проверять, это бессмысленно, это порочно, ибо можно разрушить веру. А что страшнее мига, когда на смену вере приходит безверие?! И разве я вправе разрушить эту веру?
«Познание свойств объекта, – читал я, – есть наука, а познание нашего отношенияк объекту есть искусство».
Да, да, конечно. И потому моя задача (а ведь я создаю искусство!) как раз в том, чтобы вырабатывать – и значит, укреплять! – отношение к объекту. Объект – героический акт. Таков он был на самом деле или нет, правда ли сумасшедшие бормотания Костаса или нет – не имеет значения. Я должен своей картиной вызвать то отношение, какое считаю необходимым. И если уж я действительно «мифотворец – двадцать четыре кадра в секунду», то я призван к этому и ни к чему другому.
Листая упорнее и упорнее книгу, я ощущал какое-то освобождение. Не знаю сам, от чего. Вроде бы строки эти заключали мое самооправдание, хотя я вовсе не собирался оправдываться ни в чем даже перед самим собой. Уезжая из Афин, я решил забыть встречу с Костасом и делать фильм. Пожалуй, так: это чтение было подтверждением правильности моего решения.
«Томас Манн видел характерную черту мифов в отождествлении, которое он называл «мифологической идентификацией». Манн относил это качество не только в мифам прошлого, но и к поздним временам. Говоря о Наполеоне, он писал, что тот «сожалел, что современный тип мышления не позволяет ему, подобно Александру, выдать себя за сына Юпитера – Амона. Но нет никакого сомнения в том, что в период восточного похода он мифологически отождествлял себя с Александром. А когда позднее он решительно посвятил себя Западу, то заявил: „Я – Карл Великий“. Обратите внимание – не „Я похож на него“, или „Наши судьбы аналогичны“, и даже „Я как он“, а именно „Я – это он“. Такова формула мифа».