Отдаляющийся берег. Роман-реквием - Адян Левон
Анекдот оказался остроумный, мы посмеялись.
— У меня был разговор с Боджикяном, — усаживаясь на место, сказала Лоранна. — Вчера ему звонил наш бывший. Разобижен на нас, мы, говорит, не защитили его от нападок Гурунца. Норе Багдасарян тоже пожаловался. По словам Норы, мы повели себя неправильно. Дескать, мы обязаны были стать на защиту партийца с тридцать девятого года, известного поэта и депутата. Кто бы ей сказал: тебе-то, Нора, что за дело, зачем ты, пожилая женщина, суёшься, куда не просят?
— Вот бы он и правда обиделся и больше не приносил мне свои дурацкие воспоминания, — размечталась Арина. — Воспоминания про то, как ели, пили, умирали.
— Послушай-ка, — сказала Лоранна, — возможно, к его книге нужен эпиграф. Давайте придумаем такой, чтоб в нём было про еду, питьё и… про что ты говорила? Ах да, про смерть. — Она наскоро набросала что-то на бумаге, поправила одно-два слова и протянула Арине. — Ну как, соответствует сути книги?
Арина пробежала глазами строки на листке, засмеялась: «Вполне» и громко прочла:
Как умру, вы на могилу Приходите с миром, Принесите бутыль водки, Мяса, хлеба с сыром.Арина снова рассмеялась:
— Эпиграф достоин книги. — И добавила с непринуждённым смехом: — А чего это ты так вырядилась, позволительно спросить?
— У меня, Ариночка, сегодня эфир. Весь Азербайджан, а также родной мой Сисиан, где тоже смотрят наши передачи, поглядят на меня и подумают, что когда-то я была молода и красива, а теперь только красива.
С гладкой округлой шеей, округлой и белой, в платье с неглубоким вырезом на груди и со своевольным своим норовом она и на самом деле была красива.
Лоранна грациозно повернулась ко мне:
— Лео, придёшь в режиссёрскую? Чтобы произвести на телезрителей ошеломляющее впечатление, мне совершенно необходима твоя моральная поддержка. Открой сахарные свои уста и произнеси сладкое, как сахар, слово: приду.
— Приду, — улыбнулся я.
— Я так и знала, — кося взглядом, умилилась Лоранна. — Хотя замечаю, что в последнее время ты совсем не обращаешь на нас внимания. Как говорила моя мама, когда дыня поспеет, огурец теряет вкус. — Она снова мне подмигнула и лукаво улыбнулась, давая понять, что знает, о чём или, верней, о какой такой дыне идёт речь.
Я пошёл в свой кабинет.
* * *— Идёшь, Лео? — открыв дверь кабинета, торопливо выпалила Лоранна. — Через пять минут мы в эфире.
Немного погодя я был уже в режиссёрской. Лоранна с актёрами находились в студии.
В ярко освещённой студии Лоранна сидела посредине, актёры — справа и слева от неё, все софиты были направлены на них, и, судя по всему, там стояла жара. Лоранна улыбнулась мне сквозь толстое звуконепроницаемое стекло.
Звукорежиссёр Марк Бронештер подошёл к щиту с мониторами, экраны которых запечатлели сцену; она полностью просматривалась видиокамерами, расставленными в разных точках. Операторы в наушниках передвигали мобильные камеры туда-сюда, показывая участников передачи в разных ракурсах.
Понятия времени и пространства здесь материализуются, и неровное сердцебиение секунда за секундой неотвратимо приближают начало передачи.
За несколько мгновений до него наш режиссёр Жирайр Аветисян — он был прежде режиссёром Бакинского армянского театра, человек в высшей степени воспитанный — предупредил в микрофон: «Внимание! Мы в эфире» — и нажал кнопку. На камерах загорелись красные лампочки. Старик-звукорежиссёр включил музыку, первая камера дала название передачи, а следом — чуть побледневшую и смущённую Лоранну.
— Здравствуйте, дорогие друзья! — зазвучал её певучий голос.
Передача началась. За моральной поддержкой дело не стало, теперь надлежало произвести ошеломляющее впечатление.
Я незаметно вышел из режиссёрской.
* * *Непроизвольно поминутно и беспокойно поглядываю на часы. Сегодня ко мне придёт Рена, и начиная с четверга я думаю об этом с неотступно нарастающим волнением.
Я полагал, она придёт во второй половине дня, но в то же время каким-то шестым чувством угадывал — это случится раньше. Она и вправду пришла до перерыва.
Она появилась совершенно неожиданно, запыхавшаяся, преображённая смущением и ещё больше от этого похорошевшая. Короткое облегающее платье с каймой подчёркивало её тонкий стройный стан и небольшую, как дыньки, круглую грудь.
— Лифт не работает, — сладкозвучно произнесла она, слабо разлепляя розовые губы и не в силах справиться с одышкой. Смотрит прямо. Своенравные глаза смеются. В них умиление, нежность, сласть. Они манят, пленяют, завораживают. И я, невольно поддавшись этим чарам, устремляюсь им навстречу, и сердце замирает от свежести её приоткрытых ослепительных губ.
— Вот я и пришла, — добавила она, откидывая назад золотистые волосы и улыбаясь чуть влажными глазами, белейшими зубами, губами, всем лицом. — Ты не рад мне?
Заворожённый и отстранённый, я смотрел на неё с неутолимой жадностью, словно не видел целую вечность, сердце билось с необычайной силой, я наслаждался тем, как упиваюсь её колдовской красотой, и при этом смехотворным образом страшился, что упоение лишит меня разума.
— Я сбежала с последней пары, — нежно и тихо произнесла она, по-прежнему тяжело дыша.
— Если я тебя поцелую, ты не рассердишься? — дрогнувшим голосом сказал я в ответ.
Не отрывая от меня своих голубых глаз, Рена покачала головой — «нет». Её лицо залила краска.
Позже я не мог обрисовать, как это произошло; ключ с лёгким щелчком повернулся в замочной скважине, в следующий миг я уже обнимал Рену, ощущая пальцами вогнутую линию её хрупкой спины и нежные ямочки у ключиц; её волосы благоухали и щекотали мне лицо, я шептал что-то бессвязное, чего не в состоянии был потом припомнить, осторожно и нежно целовал обнажённые плечи, исходящую ароматом шею; мои губы слепо блуждали по её лицу, страстно искали и нашли её приоткрытые пухлые губы, пытавшиеся поначалу увернуться, но вскоре с готовностью уступившие, покорные и горячечные; её прерывистое дыхание сводило меня с ума, чуть уловимый стон переполнял сластью.
Вот так я впервые поцеловал Рену.
Дни мои не то что проходили, но пролетали, и точно так же моё полное любви и воодушевления сердце, не противясь, летело навстречу Рене. Я безумно любил её, она воплощала в себе женскую прелесть, и не любить её было превыше моих сил, и любовь воистину доводила меня до помешательства. День ото дня Рена по-новому раскрывалась передо мной — с изысканным вкусом и несказанно добрым сердцем, открытая, непосредственная, во всех отношениях привлекательная и при этом обаятельная, любимая и обласканная, наделённая вдобавок тонким чувством юмора и хохотунья. Она с полуслова понимала любую шутку, резвилась и ликовала, и её журчащий смех лучился светом и заражал; ступая легконогой ланью, она, чтобы рассказать что-то, внезапно и грациозно повисала на мне, обхватив руками шею и преграждая путь, и её синие, как небо, глаза искрились и сияли, озаряя чудесное лицо неизбывным светом и шедшей из души красотой.
* * *Жизнь в редакции текла привычным руслом: по понедельникам заседание коллегии, составление плана на будущее, ежедневные часовые радио- и телепередачи на армянском языке, встречи с авторами, утренние летучки.
Наш бывший ещё не закончил свои мемуары и по-прежнему диктовал их Арине, вызывая у той отвращение. Вдобавок однажды он поведал историю, после которой мне тоже трудно стало переносить его присутствие. Накануне Сагумян рассказал, что в своё время крупного литературного и общественного деятеля Егия Чубара, который в тридцать третьем — тридцать шестом годах был замминистра просвещения Азербайджана, и артистку Бакинского армянского драмтеатра Арус Тараян и её восемнадцатилетнюю студентку-дочь арестовали по доносу нашего экса. Во внутренней тюрьме ГПУ девушку пытали, насиловали при матери и почему-то переведённой сюда из Еревана писательнице Забел Есаян, загоняли под ногти иголки; девушку обвиняли в шпионаже, тогда как её вина состояла в одном — она неосторожно призналась кому-то, что мечтает побывать в Лондоне и увидеть своего отца, англичанина Кларка. Красавицу Арус, дочь писателя Седрака Тараяна, ту самую, кому, по словам Сагумяна, некогда в Тифлисе посвящали стихи Сталин и Терьян, тоже пытали на глазах у дочки.