Кэти Хикман - Гарем
— Что это?
— Не совсем понимаю. Какая-то детская игрушка, что ли. Кажется… кораблик.
— Не похоже на игрушку.
Эсперанца пристальнее всмотрелась в то, что сжимали ее пальцы, и, когда они сжались чуть посильнее, раздался внезапный хруст.
— Нет, — недоумевающе протянула она. — Это сварено из сахара. Какое-то лакомство.
Она поднесла таинственный предмет к губам, будто намереваясь надкусить его.
— Не вздумай пробовать! — Сафие резким движением чуть не выбила кораблик из руки прислужницы. — Отдай это мне, Эсперанца. Немедленно!
Диван располагался подле стены, отделявшей спальню евнуха от наружного коридора, уставленного горшками с жасмином, и неожиданно за этой стеной, выложенной белым и зеленым фаянсом и еще хранившей благоуханный покой ночи, послышался легкий шум.
— Лампу! Быстро погаси лампу.
Эсперанца мгновенно задула фонарь. Несколько мгновений женщины стояли не шевелясь.
— Это кошка, — тихо проговорил из темноты чей-то голос. Он принадлежал стоявшей позади них служанке, закутанной, как и госпожа, до самых глаз, так что Эсперанца даже не видела ее лица.
— Сколько сейчас времени, Гюльбахар?
— До рассвета осталось всего несколько часов, госпожа.
— Так поздно?
В окне коридора виднелся краешек ночного темного неба, и стоило разойтись тучам, как поток лунного света, более яркого, чем свет от фонаря Эсперанцы, внезапно залил комнату. Драгоценные изразцы на стенах спаленки, словно вздрогнув, вспыхнули сине-зеленым серебряным огнем, каким, бывает, вспыхивает вода в пруду, в который глядится луна. Свет пал и на неподвижно распростертое тело: за исключением едва прикрытого лоскутом тонкого муслина паха, оно было полностью обнажено. Теперь Сафие могла лучше разглядеть умирающего. Эти дородные телеса, тучные, лишенные волосяного покрова, казалось, принадлежали женщине: полные тяжелые бедра, огромный мягкий живот, над ним круглились груди с темными, цвета черной патоки, сосками. Монументальная статуя обильной плоти. Кожа, при свете дня такая черная и лоснящаяся, теперь казалась матовой, словно припорошенной пылью, будто яд высосал из живой прежде ткани всю глубину цвета. В уголках губ, темно-красных и так отвратительно выпяченных, что они напоминали цветок гибискуса, скопились пузырьки пены.
— Госпожа… — Еврейка вопросительно смотрела на валиде. — Скажите нам, что надо делать, госпожа, — попросила она.
Но Сафие словно не слышала ее. Вместо ответа она сделала шаг в комнату.
— Маленький Соловей, мой старый друг… — тихим шепотом прозвучали ее слова.
Бедра обеих ног были бесстыдно, как у рожающей женщины, раскинуты на подушках. Кошка, только что обнюхивавшая на полу осколки разбитой посуды, вдруг вспрыгнула на диван, и это резкое движение заставило лоскут муслина сдвинуться и обнажить плоть, прятавшуюся под ним. Эсперанца потянулась, чтобы снова прикрыть срамное место, но ее остановил быстрый взмах руки.
— Нет. Дай я взгляну. Мне интересно.
И валиде-султанша сделала еще шаг в комнату. Со стороны двери, оттуда, где стояла Гюльбахар, донесся тихий, похожий на подавленный вздох, едва различимый звук в тишине ночной комнаты.
Как и все тело, пах был совершенно безволосым. Там, где смыкались тяжелые бедра и глаз ожидал видеть женское лоно, не было ничего. Вместо раздвоенного холма взгляд натыкался на гладкую голую поверхность, шрам на которой — одинокий яростный рубец, багровый и узловатый, будто от ожога — свидетельствовал о том единственном ударе ножа, что когда-то, в невообразимо далекие времена его бесконечно долгой жизни, отсек пенис и тестикулы Хассан-аги, главы стражи черных евнухов.
Уплывая на облаке боли, Хассан-ага, Маленький Соловей, краем своего гаснущего сознания понимал, что валиде-султанша находится поблизости от него. Шепот женщин был едва различим, не громче, чем жужжание комара подле уха, но ее запах, запах мирры и амбры, которыми она душила нижнее платье и роскошные бедра, живот, лоно, этот запах никогда не мог бы обмануть его. Даже сейчас, на своем смертном одре, он ощущал присутствие Сафие.
И снова мысли евнуха стали расплываться. Боль, подобно демону, грызшая его внутренности, понемногу утихала, как будто измученное тело теряло чувствительность. Сознание ускользало все дальше и дальше. Бодрствует он или просто дремлет? Боль, что ж, он знавал ее и прежде. Образ того мальчишки, каким он был когда-то, возник перед его мысленным взором. Маленького, но уже тогда упорного и крепкого, с колючей щетинкой коротко стриженных волос, черная шапка которых начиналась необычно низко, почти у самых бровей. Откуда-то из глубины сна донесся до него крик женщины, затем послышался мужской голос. Это его отец? Но как это может быть? У Хассан-аги, главы черных евнухов, родителей не было. А если они и были, то страшно давно, в той жизни, когда нож еще не искалечил его тела.
И пока сознание плыло над реальностью, новые картины из прошлого являлись и снова ускользали прочь, повинуясь приливам и отливам мыслей. Сейчас перед ним расстилался огромный горизонт, нескончаемый синий горизонт пустыни. Мальчуган с коротко остриженными волосами все брел куда-то и брел, и не было конца его пути. Иногда, чтобы не ослабеть вконец, он напевал что-нибудь про себя, но чаще просто шагал молча, минуя на своем пути леса и джунгли, реки и высохшие пустыни. Однажды ночью он слышал рев льва. В другой раз видел стаю птиц, ярко-синих и красных, подобно пожару вырвавшихся из чащи леса.
Был кто рядом с ним? Да, его окружало много людей, по большей части детей, таких же, как он сам. Все они были скованы друг с другом цепями, стягивавшими их шеи и ноги. Часто кто-нибудь из них валился на землю, но никого это не заботило и упавший оставался лежать там, где рухнул.
Хассан-ага попытался поднести руку к горлу, но конечности потеряли чувствительность. Где его руки? Куда исчезли его ноги? Где, в конце концов, его горло? Первоначально недоумение было лишь безучастным любопытством, которое затем сменилось чувством потери себя, таким огромным и головокружительно сильным, что евнуху показалось, будто все части его тела разлетелись друг от друга и стали такими же далекими, как звезды и луна.
Но страшно ему не было. Такое он тоже знавал когда-то. Песок. Что-то произошло с песком. И он больше никуда не брел, а стоял на месте, и теперь в лицо ему смотрел незнакомый горизонт, безжалостный и такой ослепительно золотой, что причинял боль глазам.
Когда за ним пришли, уже спустилась ночь и похолодало. Он стоял в какой-то хижине, и мужчины, сидевшие вокруг, дали ему что-то в чашке. Он сначала выплюнул эту жидкость, но они заставили его выпить. Пел ли он для них? Он смутно помнил, как поблескивали их глаза в свете костра, когда они сидели на корточках перед огнем, помнил, какой противный вкус был во рту и как он, когда ему позволили лечь рядом с костром, обрадовался, потому что у него невыносимо кружилась голова. Затем послышался скрежет металла, какой бывает, когда железное лезвие затачивают на камне, пришло ощущение страшного жара. Чья-то мужская рука, мягкая и неторопливая, задрала ему рубашку выше пояса, обнажив гениталии. Даже когда его заставили прикусить толстую деревянную щепку, чтобы было не так больно, он все равно не понимал, что с ним происходит.