Ирина Муравьева - Страсти по Юрию
— Успел, Александр Александрыч! — лицемерным, отсыревшим голосом сказал Устинов, слегка приподнимаясь навстречу сердитому лысому черту. — Вот только что сели…
— Ах, только что сели! — вдруг злобно и тоненько взвизгнул влетевший. — Обедать изволите!
Устинов побледнел. Тоска разлилась по лицу, это было заметно.
— Поешь, может быть, подобреешь, — сказал он негромко.
— Ведь я заявил: просто так — ни ногой! Бесплатно лишь кошки плодятся! Заплатишь, голубчик, за каждый мой час, иначе уеду со следующим поездом!
— Езжай, — сказал тихо Устинов и сузил глаза.
Ух, как хорошо, как знакомо запахло! Во-первых, конечно, паленым и жареным. Потом сразу свежим, с кровинкою, мясом. Короче: политикой и философией.
— А вот не уеду! Не жди. Не дождесся! — И знаменитый логик Григорьев плюхнулся на стул между блондинкой и стариком Евторхановым. — И вы тут, мусье ибн Хаттаб?
Гордое и тонкое лицо внука стало еще тоньше, и он привычно положил смуглые пальцы свои на то место, где должен болтаться кинжал.
— Шутю я, шутю! — засмеялся философ. — Похлебка-то где тут? Ужли всю похлебали?
Глазастая блондинка осторожно пододвинула ему прибор.
— Нарядный какой, Михаил Емельяныч! — с жадностью принимаясь за суп, засмеялся Черномор. — Штаны-то небось до уценки купил! Небось в «Лафайете» давали! Я вижу!
— Ты кушай, Сан Саныч. С дороги же. Кушай! — угрожающе посоветовал Устинов.
— А я вот, изволите видеть, в одних тренировочных год проходил! — обращаясь к блондинке, продолжал философ. — И в тапках! Да, в тапках! А тоже ведь, стыдно сказать, — знаменитость! Читали вы, барышня, книжку такую: «Зияйте и пойте!»? Читали, надеюсь?
— Нет, я не читала, — смутилась она.
— А вы прочитайте! — Глаза Чернономора наполнились кровью. — Нельзя таких книг не читать!
— Господа, господа! — Нахмурившийся Мишаня постучал ложечкой по бокалу. — Через полчаса первая сессия. Прошу не рассиживаться!
— Муся, будет скандал, — прошептала одна из сотрудниц. — Уж я по лицу его вижу.
— А мы с тобой разве не знали заранее? — огрызнулась другая, маленькая, бледная, и любящим мстительным взглядом уперлась в затылок Устинова. — Ему лишь бы пыли в глаза напустить… Кому здесь иначе нужна эта кукла?
Владимирову до смерти хотелось вернуться обратно в комнату, где на сундуке лежат белые подушки, а окна закрыты старинными ставнями. И лечь, натянув на глаза одеяло.
По винтовой лестнице поднялись на второй этаж. В огромную, с массивным дубовым столом и овальными окнами, в которых светло зеленели деревья, и золото ясного дня скользило по мощным стволам, и каждый из этих стволов был старше, мудрей старика Евторханова, которому было почти что сто лет, — в огромную эту, прохладную комнату, в которой когда-то мог жить бы и Фауст, — вошли и расселись по бархатным стульям.
— Господа! — негромким голосом начал Мишаня и глотнул из стакана с водой, который только что пригубила миловидная блондинка.
Сотрудницы переглянулись.
— Мы должны определить и выработать общую платформу единого фронта эмиграции в связи с отношением к развалу Советского Союза. От нас очень скоро потребуется…
Сердитый философ Григорьев не дал ему договорить.
— Бабушка надвое сказала! Советский строй может еще жить и жить! Хотите узнать почему? А я вам скажу почему! Потому что та социальная система, которая сложилась в СССР, была и остается самой совершенной, самой простой, стандартизированной и намного более эффективной, чем западная! И это давно не секрет!
Внук старика Евторханова быстро застрочил в блокноте. Дед повел глазами, прочел, и серые брови его резко сдвинулись.
— Вы, Александр Александрыч, считаете себя логиком, а всем известно, что вы большой любитель эпатажа и парадокса. — И взвинченный, нервный Устинов опять сделал пару глотков из стакана блондинки. — Вы нам сейчас начнете доказывать, что и сталинизм оболган личными врагами дорогого Иосифа Виссарионыча…
— Шакал! — вдруг вскрикнул гортанно старик Евторханов. — За все там ответит! — И тощей рукою, чернее земли, с ветвистыми крупными венами, махнул резко вниз. — Угробил народ мой! Шакал! Маж дохья![1]
Он погрозил философу и начал тяжело приподниматься со стула.
Устинов из белого стал темно-красным.
— Абдулла Теймуразович! Вы его знаете! Как был сталинистом, так им и останется!
— Ах, я сталинист? А ты кто? Горбачевец? У вас началась «ка-тас-трой-ка»! — взревел Черномор. — Все сядете в лужу! В сталинские годы был сделан огромный шаг вперед! Пускай через трупы! Иначе б сожрали! И трупов бы было еще в сто раз больше! А что вы мне тычете: «голод», «колхозы»? Вам лишь бы родную страну обосрать! А то, что страна стала индустриальной, — и это при Сталине, — вы не заметили!
— Ну, это… — Мишаня беспомощно развел руками. — Ну, тут что уж скажешь…
— А то, что вы все на хлебах Вашингтона, так это вам чести не делает, так-то! — Философ вскочил и задвигал глазами. — Откуда штаны-то? Ведь из «Лафайета»? Вот я в тренировочных век прохожу, помру в тренировочных, выкуси, ну-ка!
— А мне наплевать, чем ты жопу прикрыл! — вдруг рявкнул Устинов.
Внук старика Евторханова встряхнул онемевшую кисть и опять застрочил. Дед важно кивнул головою.
— Да бомбу бы бросить на твой Вашингтон! И америкосов твоих бы: хрясь! Хрясь! — Безжалостный философ живо и убедительно показал своими небольшими и полными руками, как можно всех «хрясь». — А ты вот журнал на их денежки сделал!
Владимиров, тихо поднявшись, вышел. У него немного кружилась голова и очень хотелось на воздух. Через минуту из комнаты, где теперь уже кричали все или почти все, вылетел толстый Черномор и мягким кошачьим движением съехал по перилам лестницы.
— Ноги моей здесь… Да чтоб вы все подохли!
В овальном окне заблестел мелкий дождь и нежно запахло душистой травою. Уже не кукушка, а кто-то негромкий запел свою песню дождю и закату. Владимиров вспомнил про Варю и сразу вернулся. Все сидели, веселые и оживленные, как будто и не было вовсе скандала, только в голубых глазах блондинки, которую резкие женщины, отлично знающие Устинова, обозвали «куклой», стояло растерянное удивленье да смуглый и стройный старик Евторханов негромко бурчал: «маж дохья!»
Вечером, после вкусного крепкого чая со сливками, тортом, сырами, клубникой наступила такая чудесная атмосфера, какая, наверное, царила в усадьбе, где Ленский читал своей Ольге романы. Участники конференции, избавившись от лысого Черномора, совсем неуместного здесь, средь этих высоких дубов и душистых настурций, которые лезли по стенам, подобно любовникам, лезущим с риском для жизни к своим златокосым подругам, сидели на темной открытой террасе и слушали пенье Лилиты Бронштейн. Лилита Бронштейн была женою очень нашумевшего человека, зачинщика крупного антисоветского заговора, в полном секрете обмененного однажды на другого, тоже нашумевшего человека, политического деятеля латиноамериканской страны, до этого бодро глядящего смерти в пустые глазницы. Но очень удачно сложилось для каждого. В интересах всего человечества оказалось выгодным отворить решетки темниц и выпустить обоих смельчаков на свободу, сменяв одного на другого, как сало на рынке меняют на глобус, а глобус на гречку. И все это жаркою, ветреной ночью, на самой середке моста, над рекою, когда человечество угомонилось и чутко заснуло на мягких подушках. В результате этой совершенно секретной операции привыкший к теплу и плодам вроде манго один из героев навеки вселился в высотное здание на Красной Пресне, другой же был срочно направлен в Европу, где вскоре женился и занялся делом.