Ирина Степановская - Экзотические птицы
«Он Дон Кихот, но я его не оставлю, — говорила она себе в свое оправдание. — Ну если не может человек правильно руководить большой клиникой, он должен передать свое место другому. А оперировать — на здоровье! Никто же не запрещает! Наоборот, даже зарплату положим приличную! — Она стала обдумывать цифру зарплаты Азарцева, но почему-то каждый раз ей казалось, что она хочет предложить ему слишком много. — Ну ладно, решу это потом!» — сказала она себе и с каким-то упоением стала красить губы новой, только что распечатанной помадой.
Нотариус действительно приехал к семи часам. Документы были быстро подписаны, печати поставлены, все формальности соблюдены.
— Ты едешь домой? — спросила, когда все было закончено, Юля. Азарцев посмотрел на нее и ничего не ответил. Юля, пожав плечами, ушла. Когда их машины, ее и нотариуса, уехали, Азарцев пошел на чердак и стал выносить оттуда вниз клетки с птицами. Охранник хотел было ему помочь, но Азарцев отказался. Он обнимал руками каждую клетку, как будто хотел передать птицам свое тепло. Проснувшиеся пичуги испуганно смотрели на него круглыми глазами.
Расставив клетки в холле, Азарцев включил всюду свет, пошел по палатам и пригласил больных послушать музыку. Спуститься захотела только одна пациентка — актриса. Но увидев, что все остальные заняты своими делами — обычной болтовней, поеданием фруктов и сном, — она тоже раздумала. Ника все это время лежала с закрытыми глазами, щупала свое кольцо и пыталась уговорить себя думать, что не сделала ничего плохого.
Рояль был закрыт на ключ. Но Азарцев принес из операционного предбанника магнитофон с кассетами и стал перебирать записи. Одна из кассет — с надписью «Шуберт. „Аве, Мария“» — попалась ему на глаза. Исполняла Монтсеррат Кабалье. Он включил запись. Сел в кресло, закрыл глаза. И пока великая певица выводила обожаемые всем миром пассажи, он, совершенно не тронутый ее пением, вспоминал, как когда-то в промозглый осенний день маленькая женщина в черном платье стояла в этой комнате у рояля и рассеянно брала теплой рукой разрозненные аккорды.
В палатах, услышав звуки пения, примолкли. У Ники они вызвали странное воспоминание о той больнице, в которой она лежала в реанимации. А у Ани Большаковой, актрисы, выплыл из глубин памяти тот зимний предновогодний день, когда они с ее подругой Валькой Толмачевой просили милостыню на Цветном бульваре. Валька тогда тоже пела «Аве, Мария». А деньги, что получила в качестве платы, отдала какой-то незнакомой девчонке. Аня и Ника лежали теперь в одной клинике, только в разных палатах, поэтому совершенно не узнали друг друга и даже не могли представить себе, что судьба опять так странно свела их, да еще в таком удивительном месте.
Азарцев включил было еще и Баха, но тот был слишком тревожен для его теперешнего состояния, и, чтобы не совершить какого-нибудь неординарного поступка под влиянием музыки, например, не переколотить все вокруг, включая окна, компьютер и двери, Азарцев решил, что прощание окончено, пересадил всех птиц в две небольшие клетки, поставил клетки в машину и выехал со двора. Охранника он предупредил, что еще в течение трех-четырех дней будет приезжать в клинику только на перевязки.
24
Оля честно старалась диктовать свои ощущения. Вначале она не испытывала ничего особенного, кроме легкого напряжения и подташнивания. Потом ей показалось, будто в голове у нее открылась какая-то потайная дверца, как у шкатулки, из которой выпрыгивает чертик, и в это отверстие стали улетучиваться все обыденные мысли. Саша Дорн, усердно записывающий все, что она говорила, и аккуратно проставляющий время, даже хихикнул, до того ему показалось забавным сравнение с чертиком. Потом Оля подумала, что ее любовь не имеет никакого конкретного отношения ни к ней самой, ни персонально к Дорну, а является частью океана общей мировой любви.
«Ага, появилось абстрактное мышление», — удовлетворенно констатировал Дорн. После этого глаза у Оли сами собой закрылись, и ей очень захотелось спать, как уже было несколько лет назад на каком-то школьном празднике, когда она, поддавшись на провокационные уговоры, выпила слишком много вина. А потом мир, в котором она себя ощущала, перестал быть трехмерным. Ей очень захотелось это описать, но ее губы уже не могли шевелиться. Это было удивительное ощущение. Она перестала осознавать себя человеком, вещью или каким-то предметом. Ничего похожего не было вокруг.
Даже само слово «вокруг» было неуместно, потому что оно подразумевало единицу чего-нибудь, вокруг которой могло бы что-то происходить. Оля больше не была единицей.
«Я в другом измерении. Отвратительно простом и страшном. Это не наш мир!» На этой стадии она могла еще думать. Потом ушли и мысли. Она стала ощущать себя какими-то разноцветными плоскостями, не имеющими объема. Ужасным казалось именно то, что объемы и предметы отсутствовали. Она была всем и ничем. Времени не было также. Не было ни сияющих труб, со смаком описываемых в книгах типа «Жизнь после жизни», не было ни ослепительных ангелов, ни подземных рек, по которым, согласно классикам, следовало переправляться из царства живых в царство мертвых. Само наличие этих рек, пещер и злобного Цербера уже означало бы счастье пребывания в привычном трехмерном мире. В Олином сознании не было ничего. Не было уже и самого сознания. Оно разлетелось на какие-то фрагменты, бессмысленные куски, не похожие ни на сновидения, ни на реальную жизнь, ни на жизнь вообще. Она еще каким-то образом догадалась, что превратилась в Ничто, а потом и это Ничто бесследно исчезло.
25
В тот день к вечеру неожиданно пошел снег. Темный асфальт запорошило, на ветках клена, так хорошо видного из окна Тининой палаты, повисли белые мокрые хлопья. Ашот вернулся из Питера, где пробыл не более нескольких дней, и сразу пришел в больницу.
— Я не поеду в Америку, — с какой-то дурацкой улыбкой юродивого сообщил он Тине, плюхаясь на ее узенькую кровать. Сама Тина стояла у окна и любовалась на снег.
— Почему? — удивилась и обрадовалась она.
— Мне никогда не заработать там столько денег, чтобы каждый год приезжать в Москву и в Питер, — сказал он. — А я не смогу не приезжать. Я вот сейчас ходил по Питеру, ходил по Москве и чувствовал, что все это каким-то образом мое, родное. У меня никогда не возникало такого ощущения в Америке. Вот стоял я на набережной канала возле бывшего дома женщины, к родителям которой обещал заехать. Я смотрел на все вокруг ее глазами и понимал, что заставить человека уехать от такой красоты может только любовь — великая сила. У меня такой силы нет, и поэтому я остаюсь. — Он замолчал. И Тина не проронила ни звука.