Ричард Райт - Долгий сон
— Не обманешь?
— Сказал, заметано.
— Ох, до чего я за тебя счастлива, прямо слеза прошибает. — Мод вздохнула. — Ну, мне и ко двору пора, к своим сучкам. За этими только приглядывай. До скорого свидания, Пуп.
— До скорого, — сказал он и быстро зашагал прочь.
Пошла она, эта Мод! Пошли они все куда подальше! Ему в другую сторону… Через полчаса он уже входил в дверь конторы. Открыв сейф, он вынул пачку денег, рассовал их по карманам. Готово. Его колотила дрожь. Внезапно он припал грудью к столу и разразился слезами. Потом выпрямился, вытер глаза.
— Уезжаю, папа… — шептали его губы. — Не получается у меня здесь.
Может быть, позвонить домой, поговорить с матерью? Нет… Он не станет ни с кем прощаться. Ничего не скажет Джиму. Не спросится у Макуильямса. Уедет, и точка. Сядет на поезд, и… Правильно. И сейчас же.
По ночным безмолвным улицам он дошел до вокзала, зорко высматривая, не покажется ли где-нибудь по дороге белый полицейский. Нет, не видно. Он толкнул дверь с надписью: «ДЛЯ ЦВЕТНЫХ». Подошел к окошечку кассы с надписью: «ДЛЯ ЦВЕТНЫХ» и подождал, пока белый кассир кончит продавать билеты белым пассажирам, стоящим у другого окошка.
— Тебе что, парень? — рассеянно спросил кассир.
— Мне, сэр, билет до Мемфиса. Скоро поезд?
— Примерно через два часа.
Рыбий Пуп уплатил за билет, зашел в зал ожидания с надписью: «ДЛЯ ЦВЕТНЫХ» и сел. Его клонило ко сну, но он не смел закрыть глаза. Если покажется Кантли, он скажет, что едет в Мемфис всего на пару дней… Но никто не показывался. Через три часа он сидел на жесткой вагонной скамье в отделении для черных. При нем было без малого шесть тысяч долларов. Он снова проглядел письма Зика. Надо будет в Нью-Йорке дать Зику телеграмму, чтобы встретил его в парижском аэропорту…
…Назавтра в два часа дня юная блондинка, склонясь над ним, прожурчала:
— Ах, вы не знаете, как пристегнуть ремень? Вот так…
Он дал ей приторочить себя к креслу самолета, едва дыша, разглядывая копну ее золотистых волос, ее молочную кожу. Взревели моторы, самолет вырулил на взлетную полосу, и через несколько минут Рыбий Пуп почувствовал, как огромные крылья поднимают его на воздух и под мерный рокот уносят по солнечному поднебесью на восток, где завершится первый этап его путешествия в далекие дали.
А еще через две недели Рыбий Пуп откинулся назад в кресле другого самолета. Он волновался, и у него взмокли ладони. Рев четырех мощных моторов залепил ему уши, в окошко, у которого он сидел, было видно, как рассверливают неподатливый воздух два пропеллера. Синее послеполуденное небо уходило в безграничную высь. Рыбий Пуп прижался щекой к оконному стеклу и заглянул вниз — далеко внизу необъятными полями спелого хлопка расстилались пушистые белые облака.
Из сводки о полете, которую дала ему просмотреть стюардесса, он узнал, что находится на высоте приблизительно двадцати тысяч футов над уровнем Атлантического океана. Первый раз в жизни он сидел среди белых, мужчин, детей, женщин, не отделенный от них унизительной и четкой чертой. Сидел, напряженно сдвинув колени, словно ожидая, что в любой миг его могут призвать к ответу за то, что он здесь. Вот уже два часа он старательно отводил глаза то вправо, то влево, чтобы только, Боже упаси, не взглянуть как-нибудь ненароком вперед.
В конце концов он все же осмелился преступить роковой запрет и поднял глаза: прямо перед ним сидела молодая женщина с шапкой роскошных темно-каштановых волос, тугие завитки их ловко льнули на затылке к белой, точеной шее. Опыт, приобретенный на Боумен-стрит, научил его видеть в тугой округлости женской шеи красноречивую примету, повествующую о скрытой от глаз волнующей топографии тела, и недаром он сидел в таком напряжении — этот нехитрый и прелестный символ, белеющий сейчас в каких-нибудь двух футах от него, был западней, порождающей в глубинах его существа смертельный страх. Под тяжкие толчки сердца он с близкого расстояния пожирал глазами этот соблазнительный и грозный символ, который под его взглядом терял живое человеческое тепло, обращаясь в досадный и ненадежный кусок действительности, — причина этого превращения таилась не столько в самом присутствии женщины, сколько в насильственной несвободе его собственных сердечных движений. Женщина была чем-то нереальным, далеким, как тот истекающий кровью белый, которого он бросил умирать под перевернувшимся «олдсмобилем» в давно минувший летний день, когда страх отнял у окружающего мира его человеческую сущность…
— М-м? — промычал Рыбий Пуп, очнувшись от глубокой задумчивости.
— У вас не найдется огонька? — спросил молодой человек, сидящий слева.
— Да, конечно. — Рыбий Пуп поднес к сигарете соседа огонек своей зажигалки.
— Благодарю.
— Не стоит.
— Долго же нам лететь, правда?
— Что верно, то верно, — согласился Рыбий Пуп.
— Вы в Париж?
— Туда. А вы?
— Нет, мне в Италию. Еду взглянуть на деревню, где родился мой отец.
— А-а. Он у вас там живет?
— Да нет, он умер. В Америке. Из Италии переселился в молодости. Взял с меня слово, что съезжу посмотреть на его родную деревню. Он, знаете, был просто влюблен в Америку. С малых лет помню, как отец принимался, бывало, восторгаться Америкой — впору такими словами описывать красивую женщину. Он и называл-то ее не иначе как «моя волшебная сказка»… Слыхали вы что-нибудь подобное?
Рыбий Пуп покосился на него краем глаза. Смеется над ним сосед, что ли? Нет. Похоже, что говорит вполне серьезно…
— Хм. Скажи, пожалуйста, как здорово, — сказал он. — А почему он вас просил побывать в его деревне?
— Хотел, чтобы я увидел, в какой он родился бедности и темноте. Он говорил, что только так я смогу действительно оценить, как много для нас с ним сделала Америка.
— Вот оно что. — Рыбий Пуп минуту помолчал. — Везет же кой-кому, — прибавил он вполголоса.
— А вы сами из Нью-Йорка? — спросил молодой человек.
— Нет. Я с Юга.
— Правда? Из какого же штата?
— Из Миссисипи, — нехотя ответил Рыбий Пуп.
— Ого! — Его сосед присвистнул. — Да, уж это самый настоящий Юг… Скажите, ну и как там у вас?
Пупу становилось не по себе. Что от него нужно этому человеку?
— Нормально, — резковато сказал он.
— Хм, я слышал другое, — сказал сосед. — Говорят, вашим там белые совсем житья не дают.
Рыбий Пуп внутренне передернулся, все больше замыкаясь в себе. Зачем этот человек растравляет ему душу, вторгается в те ее тайники, где спрятано темное, постыдное — то, что чутье велит укрывать от посторонних глаз? Он еще не настолько окреп духом, чтобы признать в открытую, чем была до сих пор его жизнь.