Джоди Линн Пиколт - Уроки милосердия
Если подобное случится с бабушкой, то уже не в первый раз.
Когда умерла мама, я не хотела к ней прикасаться. Я знала, что сестры наклонятся, поцелуют ее в щеку, обнимут в последний раз. Но меня физический контакт с мертвым телом приводил в ужас. Это совершенно не походило на то, что было раньше, когда я искала у нее утешения. Потому что она не могла обнять меня в ответ. А если она не могла обнять меня, незачем было притворяться, что это возможно.
Однако сейчас у меня нет выбора.
Я поднимаю бабушкину левую руку. Она холодная и удивительно твердая, как у кукол, которыми я играла в детстве. Реклама уверяла, что они на ощупь как живые, но живыми они никогда не казались. Я расстегнула рукав, обнажила предплечье.
На похоронах гроб будет закрыт. Никто не увидит татуировку, сделанную в Освенциме. А даже если кто и заглянет, как я, например, шелковая блузка скроет все следы. Но бабушка так старалась, чтобы ее не считали бывшей узницей концлагеря, что я чувствую: мой долг обеспечить, чтобы так оно и осталось, — и будь что будет.
Из сумочки я достаю маленький тюбик тонального крема и аккуратно наношу его на кожу. Жду, пока подсохнет, и проверяю, чтобы не было видно цифр. Затем снова застегиваю рукав, кладу свои руки ей на руки и целую ладонь, чтобы она унесла с собой мой поцелуй, как мраморный шарик.
— Бабуля, — говорю я, — когда я вырасту, буду такой же смелой, как ты.
Я закрываю гроб, вытираю глаза, пытаясь не размазать тушь, делаю пару глубоких вдохов и нетвердой походкой выхожу в коридор, который ведет в фойе похоронного бюро.
Адам не ждет меня у дверей. Но это не важно, я знаю дорогу. Ноги подкашиваются — я не привыкла носить высокие каблуки, а сейчас вышагиваю по коридору в черных лодочках.
В фойе я вижу Адама и Пеппер, которые негромко с кем-то разговаривают, — третьего собеседника не видно из-за их спин. Наверное, с Саффрон, которая приехала раньше остальных. Заслышав мои шаги, Адам оборачивается, и я вижу, что шептались они отнюдь не с Саффрон.
Комната вертится, как карусель.
— Лео! — шепчу я, уверенная, что он мне привиделся.
Лео успевает подхватить меня до того, как я падаю на пол.
Очень долго я просто плакала.
Каждый день в полдень Алекса приводили на городскую площадь и наказывали за то, что совершил его брат. Обычный человек уже давно бы умер. А для Алекса это был новый круг ада.
Я перестала печь хлеб. Без хлеба в деревушке стало горько. Нечего было класть на стол за семейным обедом, нечего переваривать за разговорами. Не было булочек, которые можно передать любимой. Сколько бы люди ни съели, они чувствовали внутри пустоту.
Однажды я вышла из дома и отправилась пешком в ближайший большой город. Отсюда пришли Алекс с братом, здесь дома были такими высокими, что крыш не разглядишь. Имелось тут специальное здание, полное книг; их было столько, сколько зерен в мешке. Я сказала сидящей за письменным столом женщине, что мне нужно, и она повела меня вниз по крутым железным ступеням, туда, где на стенах нашли приют книги в кожаных обложках.
Из них я узнала, что убить упыря можно разными способами.
Можно закопать глубоко в землю его тело, набитое черноземом.
Можно вбить в голову гвоздь.
Можно измельчить околоплодную оболочку, похожую на ту, в которой был рожден Казимир, и скормить ее упырю.
Или можно вскрыть его сердце, и тогда кровь жертв хлынет наружу.
Кое-что из написанного было бабушкиными сказками, но последнее — правдой: потому что, если у Алекса вырвут сердце, уверена, я истеку кровью.
Лео
Она похожа на енота.
На измученного, неподвижного, прекрасного енота.
Под глазами черные круги — от недосыпания и размазанной туши, наверное, — а щеки горят. Директор похоронного бюро — который случайно оказался тем самым женатым парнем, которого я встретил пару дней назад, как будто в этом городке нет других похоронных бюро, — протягивает мне компресс, чтобы я положил его ей на лоб. От компресса становятся мокрыми волосы и ворот ее черного платья.
— Привет, — говорю я, когда Сейдж открывает глаза. — Похоже, ты привыкла пугать людей.
Скажу одно: я изо всех сил стараюсь, чтобы меня не вырвало прямо здесь, посреди кабинета директора. От одного этого места у меня мороз по коже, что удивительно для человека, который изо дня в день просматривает фотографии узников концлагерей.
— Ты в порядке? — спрашивает Сейдж.
— Это я должен задать тебе этот вопрос.
Она садится.
— Адам где?
Ну вот, пожалуйста! Между нами тут же возникает невидимая стена. Я разворачиваюсь, чтобы увеличить расстояние между мной и диваном, на котором она лежит.
— Сейчас я его позову, — официальным тоном произношу я.
— Я не говорила, что хочу, чтобы ты его позвал. — Голос у Сейдж тоненький, как веточка. — Откуда ты узнал…
Она не договорила, но и так понятно.
— Я позвонил тебе, когда вернулся в Вашингтон. Но ты не подошла. Я заволновался. Знаю, ты считаешь, что девяностопятилетний старик не представляет собой угрозы, но я видел таких, которые стреляли в агентов ФБР. В конце концов трубку сняли. Твоя сестра. Она рассказала мне о Минке. — Я смотрю на Сейдж. — Мне очень жаль. Твоя бабушка была необыкновенной женщиной.
— Что ты здесь делаешь, Лео?
— По-моему, все очевидно…
— Я понимаю, что ты приехал на похороны, — перебивает она. — Но зачем?
В моей голове проносятся различные причины: потому что быть здесь — это правильно, ведь в нашей конторе всегда посещают похороны узников, которые выступали свидетелями; потому что Минка была частью этого расследования. Но на самом деле истинная причина в том, Сейдж, что я просто хотел быть здесь.
— Конечно, я не так хорошо, как ты, знал твою бабушку. Но могу сказать по тому, как она на тебя смотрела, когда ты этого не видела, что для нее семья всегда была на первом месте. Для многих евреев семья — самое главное. Как будто коллективное бессознательное, потому что один раз ее, семью, уже отобрали. — Я смотрю на Сейдж. — Я подумал, что сегодня мог бы быть твоей семьей.
Сперва Сейдж не шевелится. Потом я вижу, как по ее щекам струятся слезы, и тянусь через эту невидимую стену, пока не дотрагиваюсь до ее руки.
— Ничего страшного! Это слезы радости, потому что на благодарственный молебен собралась вся семья, или слезы разочарования, оттого что стало ясно: твой давно потерянный родственник — дятел?