Марк Еленин - Семь смертных грехов. Роман-хроника. Книга первая. Изгнание
На встречу пошел заместитель Кубанского атамана генерал Винников. Представился, доложил как положено. Врангель, не ожидая его вопросов, сказал жестко:
— Я отдал распоряжение: считать всех выехавших из Крыма на моих судах военными чинами. Ни Кубанского правительства, ни рады нет. Учтите это, генерал.
Винников встал, вытянулся — руки по швам, — сказал, стараясь сохранить достоинство:
— Я — офицер старой школы, ваше высокопревосходительство. Я окончил Николаевское кавалерийское училище и знаю: если есть распоряжение начальства, нужно его исполнять. Но нам хотелось бы узнать, куда нас повезут и как мы будем существовать в дальнейшем?
— Вы или мы? — повысил голос Врангель. — Кто это — мы? Кто?
— Мы — это кубанцы.
Врангель, не сдерживаясь, начал выкрикивать:
— Никакого Кубанского правительства не знаю! На судах мои войска! Подчиненные мне! Не время заниматься политикой! Я расформировываю свое правительство, этому должны последовать и казаки. Передайте там! Всем, всем!
Винников бледнел и точно окаменевал.
— Есть еще вопросы? — накричавшись, устало сказал Врангель, показывая, что у него нет ни времени, ни охоты продолжать разговор.
— При такой постановке вопроса положение для нас создастся весьма тягостное, — сказал вдруг тихо и спокойно казачий генерал.
— То есть? — сразу насторожился Врангель.
— Вы, ваше высокопревосходительство, насколько я успел понять, не считаете для себя обязательным даже сноситься с представителями кубанцев. Признаете ли вы севастопольские наши с вами соглашения?
Врангель понял, что перегнул палку.
— Конечно, — сказал он почти доброжелательно. — Во всяком случае по всем военным делам я намерен сноситься с кубанцами через генерала Фостикова, а по гражданским и политическим — через вашего атамана.
— Я удовлетворен. Вполне.
— Однако я еще раз подчеркиваю — для всеобщего сведения: не время заниматься праздными вопросами, удовлетворяющими чье-то честолюбие. Надо спасать армию, генерал. Не корниловцев, донцов, дроздовцев или кубанцев! Армию — русскую армию, генерал!
— Я понял, ваше высокопревосходительство. Разрешите идти? Желаю здравствовать.
— Честь имею, генерал. Надеюсь, скоро встретимся. — Врангель даже крякнул с досады, когда дверь за Винниковым закрылась. Можно представить, что будет, когда они высадятся: каждый потянет его, главнокомандующего, в свою сторону — все эти монархисты и социалисты, самостийники и анархисты, сторонники Франции, Англии или Германии. Они же разорвут его на части! И как с ними бороться, каким оружием? Кто подчинится ему там, если уже здесь, целиком завися от него, ему смеют не подчиняться?
Врангель отдал несколько распоряжений, понимая всю их бесцельность, и вернулся на крейсер. «Генерал Корнилов» направился к Феодосии.
На пути повстречался перегруженный транспорт «Владимир». С палуб что-то кричали, свистели, раздалось несколько выстрелов. А уже в виду города сблизились с французским миноносцем «Сенегал». Французы передали: были обстреляны большевиками, в порт заходить не рекомендуют, все ли беженцы вывезены — не знают. Врангель приказал остановить крейсер, запросить по радио о положении в Керчи, где грузились пароходы «Мечта», «Поти», «Самара» и другие. Уже к ночи на канонерке «Гайдамак» прибыл посланец генерала Абрамова генерал Кусонский с докладом. Из сообщения Кусонского следовало, что все идет отлично. Врангель понимал: его обманывают, но ехать в Керчь проверять все на месте не хотелось. Заявив, что он выполнил свой долг, Врангель отдал приказ брать курс на Константинополь.
...Отпустив всех подчиненных, Врангель достал дневник и записал твердым почерком с небольшим наклоном вправо: «Спустилась ночь. В темном небе ярко блестели звезды, искрилось море. Тускнели и умирали одинокие огни родного берега. Вот потух последний...» Стремление изъясняться красиво не покидало главнокомандующего даже в самые ответственные моменты его жизни.
Что же касается тех, кто грузился в Феодосии и Керчи, им выпала на долю едва ли не самая тяжелая участь. Задул злой норд-ост. Поднялось волнение на море. Начались аварии перегруженных судов. Пересадку производили на ходу, вблизи берегов, занятых красными. Более трети судов пришлось бросить. Запасы продовольствия кончились на третий день. Пресной воды — на второй. Люди стояли вплотную друг к другу, сидели на ступеньках трапов, в запасных шлюпках, на реях, в угольных ямах. От страшной скученности, качки и отсутствия воды начались повальные желудочные заболевания.
Поход до Константинополя продолжался более недели. Остатки феодосийско-керченской эскадры пришли в Босфор уже тогда, когда все — даже самые большие оптимисты — считали ее погибшей...
6
Все происшедшее за последние дни Андрей Белопольский воспринимал как полную и последнюю катастрофу, происшедшую с Россией, с армией и с ним лично. Он понимал, что это должно было произойти, чувствовал приближение краха, но, оставаясь человеком эмоциональным, к тому же, как ни странно, идеалистом, до последнего момента надеялся, что свершится некое подобие чуда: могучий вихрь сметет большевиков (откуда он явится — с небес, в виде архангелов в белых одеждах с золотыми мечами, или из-за моря, в виде союзнического десанта в форме цвета хаки, — он не знал), и возродится прежняя, привычная жизнь, кажущаяся отсюда, из Крыма, прекрасной и совершенной — сквозь дымку детских воспоминаний, стихов и песен, посвященных тем далеким дням, о которых в избытке рассказывала в каждом крымском ресторане всякая шушера, выдающая себя за поэтов и музыкантов.
Но чуда не произошло. Белая Россия бежала. Это не было исходом — именно бежала! И Андрей чувствовал себя у последней черты. Теряющий целый мир, он бросился искать свою семью, чтобы не оказаться одиноким перед надвигающимися событиями и той новой жизнью, которая шла следом и пугала непохожестью на все то, что он узнал и перечувствовал за свое сравнительно короткое пребывание на грешной земле, включая и фронт. Он кинулся на дачу к деду и не нашел его. Пожалев, что был несправедливо безжалостен к брату и без повода оскорбил его, он наводил справки о Викторе, но все его попытки оказались безрезультатными: в суматохе отступления даже ближайшие сослуживцы Виктора давали самые противоречивые сведения о нем — погрузился на корабль, свалился в тифу, не дойдя до Севастополя, раненым попал в плен к красным...
После недолгих, но жестоких колебаний Андрей разрешил себе отправиться в Симферополь, к отцу. Дворник дома, где тот жил, рассказал, как барин и его папаша-генерал бежали из города, побросав в квартире имущество. И в Севастополе Андрей весь день мотался по городу в поисках отца и деда. Он искал их повсюду: на набережных и пристанях, в гостиницах и ресторанах, на бульварах и улицах, где терпеливо ждали решения своей судьбы тысячи людей. В штабе генерала Скалона с ним не захотели разговаривать. Еще более почернев лицом, Андрей вырвал из кобуры пистолет. Какой-то усталый до безразличия полковник с красными от бессонницы, кроличьими глазами, сославшись на свою феноменальную память, заверил Андрея в том, что их канцелярия в течение двадцати четырех часов не выдавала пропуска на эвакуацию князьям Белопольским.
Андрей понял: найти отца и деда в этом сумасшедшем, больном, раненом, готовом бежать куда угодно городе невозможно. Тут может помочь лишь случай, лишь чудо. Андрей прекратил поиск, решил заняться собой. Для этого надо было прежде всего найти генерала Слащева. Но и тот словно в воду канул. Бешенство и отчаяние овладели Белопольским.
Но Слащев ведь не иголка в стоге сена! Нашлись его следы, привели Андрея к пароходу, на котором «генерал Яша» был принят для беседы Кутеповым. Андрей пробился на борт, добрался до каюты, возле которой просидел полтора часа в ожидании («Приказано ни о ком не докладывать», — сказал незнакомый подпоручик). Внезапно появившийся на палубе денщик Кутепова Федор Бенько, которого Андрей давно знал, обещал передать Слащеву, что князь Андрей ждет приказаний, и проводил к каюте, где действительно расположился Слащев, милостиво разрешил зайти, отдохнуть.
Каюта была пуста, но все выдавало здесь присутствие генерала («Похоже, весь свой цирковой гардероб не забыл прихватить!»): оружие, чемоданы, портпледы и, конечно же, хорошо знакомая клетка с попугаем.
Но, о боже, во что превратился слащевский любимец! Птица, похоже, тяжко и долго болела и теперь доживала последние дни. С совершенно голой, иссиня-белой грудью, на которой не осталось ни одного перышка, злобно нахохлившийся, с головой, ушедшей в крылья-плечи, попугай все время широко раскрывал серый клюв, точно зевал, точно ему все время не хватало воздуха. Увидев Белопольского, он переступил с ноги на ногу по жердочке. С круглого и печального желтого глаза его словно сошла пленка. Попугай чуть приободрился. Из горла вырвался клекотный, задушенный звук. Попугай помотал головой. «Урр-р-ааа», — произнес он и яростно вырвал перо уже из-под крыла.