Левон Сюрмелян - К вам обращаюсь, дамы и господа
— Тебе здесь нравится? — спросил Гарри, поставив на стол керосиновую лампу.
— Очень, — с благодарностью ответил я. Интересно, буду ли я жить одной семьёй с ними, или ко мне отнесутся как к слуге?
Оставшись один в комнате, я погладил рукой ставни и выглянул в окно, чтобы осмотреться вокруг. Во дворе, возле насоса, стояло ведро, оно отбрасывало тень, точно так, как ведро на родине, — волнующая деталь в этой ночной фантасмагории Канзас-Трапезунд. Я глубоко вдохнул опьяняющий аромат свежескошенного поля люцерны, прислушался к вызывающим трепет ночным звукам моего детства. Как это ни удивительно, сверчки и лягушки в Канзасе издавали те же звуки, что и сверчки и лягушки в Трапезунде. Я снова слушал ту же звонкую тишину ночи, ту же прекрасную летнюю музыку грёз земли.
Я посмотрел на небо. Распустились и расцвели звёзды, и небо стало похоже на тёмно-зелёное поле, покрытое одуванчиками и золотыми священными цветочками Трапезунда, которые мы называли «Слёзы Девы». Луна, словно молодая жница с белым платком на голове, плыла по цветочным полям неба. Я был объят трепетом завороженной земли, столь дорогой и близкой мне. Что за чудо, что за волшебное преображение! Впервые в Америке я не почувствовал себя чужим. Я нашёл землю, которую потерял, звёзды и луну моего детства: моей ссылке пришёл конец.
Ранним утром следующего дня я начал своё обучение на американской ферме, одетый в рабочий комбинезон. В нём я чувствовал себя американцем. Мы с Гарри отправились на пастбище за коровами. Стояло золотистое июньское утро. Молодая кукуруза потрескивала на ветру, а сад пылал цветом спелых вишен. В душе я тайно упивался видом этих вишнёвых и черешневых деревьев.
— Знаешь ли ты, — обратился я к Гарри, специализировавшемуся по садоводству, — что черешня впервые появилась в местечке близ моего родного города под названием Керасус или Керасунц, на берегу Чёрного моря? Потому она и называется так по-английски.[56]
Он удивился.
— А ты знаешь научное название абрикоса?
— Разрази меня гром, если знаю, — сказал он.
— Prunus Armeniaca — армянская слива. Ах, сколько ещё фруктов происходят из моей страны! К примеру, каштаны. Английское слово каштан[57] заимствовано от армянского каскени, что означает каштановое дерево.
Через пастбище бежал ручеёк, по его берегам росли кусты ежевики, крыжовника и даже несколько деревьев мушмулы. И завершал эту чудесную картину родник, бьющий из-под скалы, падающий по деревянному желобку с лепестком, свисающим с края. Не во сне ли я, не исчезнет ли это подобно галлюцинации?
Сонные отяжелевшие от молока коровы с трудом поднялись на ноги, вымя у них было тугим и полным. Мы погнали их к хлеву, где нас ждал отец Гарри, почтенный мужчина высокого роста, немногословный, с проницательными голубыми глазами. Но как смешно было смотреть на него, когда он садился на табурет и, положив между колен ведро, принимался доить, совсем как женщина. Как это ни нелепо, но доить полагалось нам, троим мужчинам. Миссис Шульц и её дочери и близко не подходили к хлеву.
Они готовили завтрак и накрывали на стол. Какую отличную еду они нам подали, когда мы кончили доить, — грейпфруты, кукурузные хлопья со сливками, ветчину домашнего копчения с яичницей, свежее крестьянское масло, свежевыпеченный хлеб, вкусный горячий кофе! Мистер Шульц произнёс молитву и возблагодарил господа бога Америки. В самом деле, у Америки, казалось, был иной бог, куда щедрее нашего.
Мои первые шаги в искусстве доения послужили предметом обсуждения за столом. Конечно, я был неловок и нервничал, но через неделю доил не хуже Гарри.
После завтрака мы уложили два полных десятигаллонных бидона в форд и отвезли на сборный пункт на шоссе, где их подбирал грузовик. Поездка в машине оказалась новым захватывающим приключением. Дорога с её поразительно знакомыми поворотами, кустами и деревьями по краям, чирикающими воробьями, клочками шерсти, застрявшей на проволочных заграждениях, — всё это могло быть и в трапезундской деревне и было бесконечно мне дорого. Казалось, вот-вот прибегут с полей мои товарищи детства Ваге, Николаки, Антула, Пенелопа с луками и стрелами, рогатками и палками, с венками и портупеями из полевых цветов. «Эй, где же ты был? — крикнут они. — Собирайся, пошли за земляникой, а потом устроим завтрак в поле!»
Настоящее дело начиналось только после окончания утренних работ на ферме. Нужно было вспахать поле, и я упросил Гарри позволить сделать это мне. Вспашка являлась существенной частью искусства земледелия, которое я должен был изучить, и представление об этом у меня было очень романтическое. Какой красоты и точности этот современный стальной плуг! Гарри показал мне, как нарезать борозды одинаковой глубины и ширины, целиком выворачивая верхний слой почвы.
Бросать вилами сено после полудня было не менее героическим занятием. Это была истинная поэзия. Правда, руки мои покрылись волдырями, лицо, шея и плечи загорели, а синяя рубашка вся промокла от пота. Могущественное солнце индейцев нещадно палило огромную плодородную долину Миссури. Но я бурно радовался зною земли, пыли и благоуханию люцерны.
К вечеру я до смерти утомился, но такая усталость была приятна.
Что-то важное произошло во мне, но я не мог выразить это словами даже самому себе. Мне казалось, будто в жилах моих — земля и солнце Канзаса, что я вдруг стал американцем, что я вновь родился и обручён с американской землей.
Такая американизация не имеет ничего общего с умением говорить по-английски, с получением американского гражданства, клятвой о верности Конституции. Это несущественные и поверхностные процессы.
Когда через три месяца я вернулся в колледж, то не только полностью американизировался, но, как это ни парадоксально, стал таким же, каким был в Старом Свете. Окончился кошмар прошедшей зимы. Я смеялся и дурачился, и стал счастливым, хвастливым, отчаянным канзасцем. Стоило кому-либо сказать, что наш колледж не самый лучший и величайший в мире, как я тут же оскорблялся. Я орал до хрипоты на футбольных матчах, жадно читал спортивные странички газет, словом, занимался тем, что прежде ничего для меня не значило. Я сочинил о Канзасе два стихотворения и послал в «Topeca Capital» и, к моему величайшему изумлению и радости, их напечатали.
За что воюют и умирают солдаты? Из чего складывается народ? Из языка, истории, традиций, политических организаций? Это дополняющие факторы, согласен, но в основном — из матери-земли с её одуванчиками и лунным светом, со сверчками и шелестом молодой кукурузы на утреннем ветру.
Тем летом я видел, как солнце в долине Миссури объясняется в любви к земле и как из этой любви рождаются реки золотого зерна. В дневной тиши я слышал жужжание пчёл среди полевых цветов, стук дятла. Я слушал по ночам песнь хлеба, которую пели миллионы невидимых уст на всём пространстве благоухающих пшеничных полей.
Америка вливалась в мою кровь: земля и солнце, ветер и дождь, луна и звёзды Америки были во мне.
Глава двадцать четвёртая
К ВАМ ОБРАЩАЮСЬ, ДАМЫ И ГОСПОДА!
Сегодня, в канун Нового года, я снова пьян. Я сознаю, что позорю общество, членом которого мне выпала честь быть; позорю Америку, гражданином которой мне выпала честь быть. Дамы и господа, я всегда готов воевать за Америку[58] и не раздумывая отдам жизнь за землю Джефферсона и Линкольна.
Но я обращаюсь к вам, дамы и господа, — как мне быть, если мир мне когда-то казался не больше того переулка, где я родился? Где я со своими армиями одерживал неслыханные победы на быстрой деревянной лошадке. Где рослые мужчины в подбитых гвоздями башмаках продавали овощи, взвешивая их на весах с булыжниками вместо гирь, и зычными, энергичными голосами восхваляли на все лады зелёную фасоль и баклажаны, помидоры и артишоки. А прекрасные деревенские женщины, словно сошедшие с византийских фресок, взвалив на спины корзины с глиняными горшками и кувшинами классических форм, приходили в город продавать молоко и мацун и кричали «Xino ghala!» — «Кислое молоко!»
Я обращаюсь к вам, дамы и господа, как истинный гражданин и патриот Америки, — как быть человеку, если давным-давно мир казался ему сказкой в канун Нового года, а жизнь — прекраснее жизни любого смертного? Когда сцены исчезнувшей, но бессмертной жизни возвращаются ко мне в смягчённых и одухотворённых тонах из призрачной дымки бесконечно далёкого прошлого… Мы втыкали в буханку хлеба большую оливковую ветвь, кололи орешки и навешивали их на листья, а к веточкам прикрепляли маленькие свечки, белые, розовые и голубые. Люди дарили друг другу подарки; мальчики из бедных семей ходили с фонариками из дома в дом и пели старинные праздничные псалмы, а у нас в гостиной в это время красовалась оливковая ветвь с орешками и свечками; на столе лежали горой апельсины, сушёные финики, миндаль, грецкие орехи, яблоки, печенье и конфеты, и комната была залита золотистым светом лампы и от бушующей железной печи исходило тепло.