Левон Сюрмелян - К вам обращаюсь, дамы и господа
Вовлечённый в водоворот американской жизни, я был страшно занят, весь в работе. В основном я утешался, когда переводил Эмерсона. Он выражал мои чувства и мысли. Америка Эмерсона была мне несравненно ближе, такой я её любил и был уверен, что в прежней Новой Англии я бы чувствовал себя как дома.
Тяжелей всего приходилось по воскресеньям. Я чуть не бился головой о стену, сходя с ума от одиночества. Любая вещь из Европы, даже французские журналы в университетской библиотеке, которые, кроме меня, никто здесь, видимо, не читал, вызывали у меня приступ острой ностальгии. Я считал дни и часы, когда получу письмо из Европы.
К тому времени Оник был уже в Вене, а Ваграм и Ашот — в Париже. У них возникли свои проблемы, они тоже переживали разочарование. Франция оказалась не той страной, какой мы её себе представляли и любили. Мы считали, что принадлежим к маленькой отсталой нации Востока, не подозревая, что на самом деле это мы — истинные французы, австрийцы и американцы, и уже обогнали свои идеалы в христианском мире! Они утеряли всё то, что мы хранили и лелеяли.
Только теперь я почувствовал себя по-настоящему обездоленным. Я вздыхал, когда видел играющих возле домов ребятишек, когда невзначай становился свидетелем счастливой семейной жизни за светящимися вечерними окнами, когда ходил один по улицам, томясь от одиночества и воспоминаний. Однажды вечером, возвращаясь с работы из ресторана, где хозяйка, эдакая суровая надсмотрщица, преследовала меня даже во сне, я остановился перед одним домом и стал зачарованно слушать игру на рояле. Играли неумело, видимо, упражнялась девочка, как когда-то играли девочки на нашей улице в Трапезунде. Эти знакомые повторяющиеся пассажи были бесконечно милы мне и прекрасны. Когда перестали играть, волшебство исчезло. Благословив в душе пианистку, я задержался у дома, надеясь, что девочка вот-вот выйдет, и я её поблагодарю. У меня было такое чувство, будто она узнает меня, вспомнит, как мы прыгали через верёвку и играли в классы в далёком мире грёз. Конечно же, мы прекрасно знаем друг друга, пусть мы никогда не встречались, и она — американка, а я — армянин.
Я пошёл к себе ещё на одну одинокую ночь.
Всю ту зиму я не в силах был ни смеяться, ни улыбаться, и сбежал бы в Европу или, по крайней мере, поближе к Европе — в Нью-Йорк или Бостон, если б не стыд.
Но мне не хотелось признавать своё поражение, нет, я не побеждён, вперёд, всё время вперёд! То, что я искал в Америке, — где-то здесь близко, и я это найду! Дети, мимо которых я проходил на улице и не заговаривал, эти повторяющиеся фортепианные пассажи придавали мне мужества, утоляли в какой-то мере мой великий голод и жажду. Мы были похожи друг на друга. Вспомнив стихи, написанные на пароходе, я сказал себе: я умираю — но с тем, чтобы родиться вновь.
Глава двадцать третья
АМЕРИКА У МЕНЯ В КРОВИ
С весной возвратилась и надежда. Очнувшись от смятения первой проведённой в одиночестве зимы в Америке, я снова воспрял духом, увидев, как зеленеют лужайки, цветут одуванчики — совсем как в Трапезунде и Константинополе. Мои старые знакомые — одуванчики — вновь со мной, сотнями, тысячами улыбаются мне на улицах. Я радовался, как выздоравливающий после тяжёлой болезни, срывал одуванчики дрожащими пальцами, чтобы убедиться, что они настоящие.
Однако сейчас, летней ночью, в поезде, мчавшем меня в Канзас, возобновившаяся в сердце боль от жизни на чужбине превратилась в острое физическое страдание. Ферма, где я должен был проходить практику для получения степени по агрономии, находилась за сто миль от города. Я ещё больше отдалялся от Европы. Студенческий городок в Манхэттэне, где я так несчастливо прожил всю зиму, показался теперь зоной охраны культуры, эдаким европейским оазисом в диких дебрях Америки. Поезд с ошеломляющей скоростью мчался вперёд, а снаружи в темноте таилась пугающая неизвестность. Время от времени, тревожно выглядывая из окна во мрак ночи, я видел причудливые, мрачные силосные башни, возвышающиеся подобно деревянным минаретам. Или то были первобытные могилы, в которых обитали одинокие призраки индейцев? Так или иначе, деревянные башни напоминали мне Турцию, заполняя душу ужасом перед мусульманской Азией.
Когда я сошёл на маленькой сельской станции, где Гарри, мой друг по колледжу, дожидался меня в семейном форде, у меня появилось ощущение человека, прилетевшего с ракетой на Луну. Его присутствие в этом удивительно нереальном мире немного успокоило меня.
Миновав улицы маленького городка, мы выехали в открытую местность. Поля и леса светились под луной. Я почувствовал запах ветреницы, знакомый аромат залитой луной летней земли, когда пшеницу вот-вот скосят, маки высотой по колено. Неужели это на самом деле Канзас, Америка ли это?
Я тщетно искал деревни. Повсюду открытая местность, хотя время от времени мы проезжали мимо разбросанных тут и там домов.
— Неужели в Канзасе нет деревень? — спросил я у Гарри, который ловко вёл форд по просёлочной дороге.
— Есть, конечно. Только что проехали мимо одной. Куда прибыл твой поезд. По переписи Нокс-Спрингз отнесён к деревням.
Но мне он не показался деревней. Это был городок с парикмахерскими, магазинами, банками, заправочными станциями.
— Вероятно, в вашей стране деревни совсем другие, — помолчав, сказал он.
— Видишь ли, в наших все фермеры живут вместе, — объяснил я. — Не так, как у вас: один дом здесь, другой на расстоянии мили, за холмом. Фермеры вместе отправляются в поле утром и возвращаются вечером, хотя в деревнях тоже есть поля. По воскресеньям они собираются на зелёной поляне, и молодёжь танцует, все вместе, рука об руку, а не парами. Музыканты играют на волынках и ещё на маленьких скрипках, которые держат как виолончель. Играют они отлично. Наши фермеры бедны, но зато счастливы. Они поют, когда пашут, жнут или собирают урожай. Поют народные песни, конечно. Их все в деревне знают.
— Спой мне одну, — попросил Гарри.
— Но ты ведь не поймёшь.
— Всё равно спой.
Я откашлялся и затянул весёлую крестьянскую песню о птицах. Но слова зазвучали странно. Я так долго не слышал армянского, что мне показалось, будто поёт кто-то другой. Я был так глубоко растроган, что чуть не расплакался.
На ферме Шульцев нас встретили мать Гарри, невысокая, круглолицая женщина, и его две очаровательные сестрички. Интересно, что они подумали обо мне. Сердце заколотилось, как молоток, и мне захотелось убежать.
— Где отец? — спросил Гарри.
— Пошёл спать, — ответила его мать.
Когда мы вошли в дом, я заметил в гостиной радио, проигрыватель, швейную машинку и книжные полки. К моему величайшему удивлению, в доме ничего деревенского из бытовых предметов, кроме керосиновых ламп, не было. Меня это привело в восторг. До этого керосиновых ламп в Америке я не видел.
Девушки были довольно дружелюбны, но я едва осмеливался взглянуть на них! Одна была блондинкой с молочной кожей и волосами цвета спелой пшеницы, очевидно, моя сверстница, лет восемнадцати. Другая, брюнетка, выглядела моложе и была похожа на армянку или гречанку, поэтому привлекла меня больше, чем её блондинка сестра, хотя та, очевидно, считалась красавицей в семье. Обе были одеты просто, как скромные городские девушки. Семья эта была похожа на любую городскую семью среднего достатка, и я понял, что в Америке сельское и городское население в основном находятся на одинаковом уровне развития. На родине было совсем иначе, деревня там на тысячу лет отставала от города.
Мы побеседовали немного, и мне пришлось отвечать на традиционные вопросы: как мне понравилась Америка? В каких домах живут у меня на родине, как там одеваются?
— Гарри, лучше покажи своему другу его комнату, — сказала миссис Шульц после того, как я изложил почти всю историю моей жизни.
— Верно, тебе, пожалуй, нужно как следует отдохнуть сегодня. Мы встаём засветло, — засмеялся Гарри. — В четыре тридцать: не очень ли это рано для тебя?
— Вовсе нет, — сказал я, желая угодить ему.
— У нас рано ложатся и рано встают, — сказала миссис Шульц. — Кто рано ложится и рано встаёт, здоровье, богатство и ум наживёт, — прибавила она улыбаясь. — Я приготовила для вас рабочий комбинезон на утро. Вы ведь примерно одного роста с Гарри.
Гарри проводил меня наверх, в светлую просторную комнату с двуспальной кроватью, письменным столом, шифоньером и религиозными изречениями в рамке на стене. Ставни на окнах как в сельских домах Трапезунда. Комната залита лунным светом и приятным ароматом остывающей земли в летнюю ночь.
— Тебе здесь нравится? — спросил Гарри, поставив на стол керосиновую лампу.
— Очень, — с благодарностью ответил я. Интересно, буду ли я жить одной семьёй с ними, или ко мне отнесутся как к слуге?
Оставшись один в комнате, я погладил рукой ставни и выглянул в окно, чтобы осмотреться вокруг. Во дворе, возле насоса, стояло ведро, оно отбрасывало тень, точно так, как ведро на родине, — волнующая деталь в этой ночной фантасмагории Канзас-Трапезунд. Я глубоко вдохнул опьяняющий аромат свежескошенного поля люцерны, прислушался к вызывающим трепет ночным звукам моего детства. Как это ни удивительно, сверчки и лягушки в Канзасе издавали те же звуки, что и сверчки и лягушки в Трапезунде. Я снова слушал ту же звонкую тишину ночи, ту же прекрасную летнюю музыку грёз земли.