Хамид Исмайлов - Железная дорога
Немыслимая то была ночь, когда горели мешками деньги, накопленные судхором и складовщиком. Огарки их летали, подбрасываемые пламенем и опадали на соседские дворы, на пустыри, на обмелевший Солёный арык и просто в руки зевак. Хивинские ковры и золотое шитьё Бухары заливали вонючей водой Солёного, рулоны рукотканной алачи и завозной парчи отмеривались охватами пламени, шифер, способный покрыть весь Гилас и ещё железную дорогу в обе стороны до горизонта, трещал и взрывался, не подпуская добровольцев с вёдрами, которых поражали не величие бушующего огня, но размеры не поддающегося огню богатства. Ведь только на те деньги, что случайно оказались в кармане ночной пижамы Соли-складовщика, он тут же купил у корейца Филиппа Лигая его „Победу“ и послал того в город, закупать пожарную часть.
Пожарные приехали целым караваном к шести утра, после чего так и остались навсегда приписанными в Гиласе. А приехали они тогда, когда уже сгорели лесоматериалы и разлилось по Солёному вместо воды стекло, огонь же тем временем принялся за фарфор. В то же самое время жена Соли-складовщика по бросовым ценам распродала семьсот рулонов атласа, всем, кто крутился в эту ночь вокруг, и на вырученные деньги выкупила полдвора на противоположной стороне дороги у крымской татарки Майсэ, дабы перетаскать туда всё, что еще оставалось нетронутым огнём.
Пожарные работали споро и вскоре выкачанные помпами воды Солёного образовали пруд между фундаментально-прочного забора складовщика, и из этого пруда торчали обгоревшие стропила и железная антенна, смотрящая на Москву. Они же, эти пожарные, вытащили из соседнего двора обгоревшего среди праха З2 книг человека, в котором никто не признавал бывшего старшего участкового Кара-Мусаева-младшего, да обезумевшего старика, не отпускающего от себя двухпуговичную радиолу, выдранную с мясом из розетки…
Соли-складовщик не стал возиться со старым подворьем. Взвинтив цены на стройматериалы, он построил новый участок и уже цен своих не снижал. Так что пожар лёг тяжким и многолетним бременем на Гилас, если не считать того бассейна, который так и остался в его старом дворе. Детвора Гиласа барахталась там, прежде чем отмываться в полустеклянном Солёном. Самые смелые набирали воздуха и уходили под воду у самых стропил, выныривая, кто с китайской полупрозрачной фарфоровой пиалкой, кто с русской серебряной чайной ложкой, а кто с пачкой вымокших поддельных накладных… И всё же решался на это не всякий, поскольку осколки шифера, да рассыпанные повсюду дюймовые гвозди всё-таки преобладали…
Вот.
Вы спросите, а что же с Учмах? А Учмах вскоре понесла. И никто кроме неё не знал — от кого. Хуврон ли брадобрей со злости, Юсуф ли сапожник из любви, дух ли Кара-Мусаева-младшего из привычки, или какой прохожий-проезжий-пролётный вчинил ей этот плод, о котором лишь заходила речь, как она задумчиво и двусложно отвечала: „Шафик! Шафик![95]“, вот и назвали первого мальчишку в их безотцовском роду Шапиком.
Шапик рос, как водится, не по дням, а по часам, но рос почему-то тощим и долговязым идиотом, который чесал в заду, а потом сосал свой обмазанный указательный палец. В семь лет он казался семнадцатилетним, хотя был умом семимесячным, тогда-то чадолюбивая Оппок-ойим отдала ему всю форменную и гражданскую одежду пропавшего без вести Османа Бесфамильного, из коей Шапик больше всего любил синепогонный китель и галифе цвета хаки, в которых он слонялся вдоль железной дороги как ворон, пугая всякий раз и машиниста Акмолина, однажды уже сидевшего во времена Кагановича, и особенно Наби-однорука, ворующего ежедневно свои хлопковые семена.
На девятый год его лицо покрыли густые морщины, и прорезался язык. Правда, что значит прорезался? Попадало к нему на язык какое-то слово и никак не могло с него слезть, спрыгнуть, отлипнуть, соскользнуть. Вот и ходил он с этим неотвязным словом на языке как с икотой, то утишая его, то выкрикивая, то просто повторяя, пока на пятый или пятнадцатый день оно не пропадало само по себе и навсегда, иногда зарастая долгим и судорожным молчанием, иногда же порастая другим столь же долгодневным и невыселимым словом…
В десять лет он уже выглядел усохшим на корню стариком, хотя до сих пор лежал ночами в общей постели между бабкой и прабабкой, к которым ластился ещё как младенец, едва оторванный от груди. Те так его и воспринимали, высвобождая на ночь от груди, которые он гладил морщинистыми, как подсолнух ладошками, но когда однажды среди ночи он как обычно лежал между ними как их ровесник, разбросав две руки по грудям Айши и Сании, и вдруг посреди их сна облил обеих как фонтаном, обильным семенем, обе вдовы с воплями разбудили третью, и Учмах с той ночи забрала своего сына навсегда к себе. Нет, ничто с бабкой и прабабкой не произошло, они не забеременели и не понесли неведому зверюшку, всё там былью поросло, но с тех пор обе, затаив друг от друга своё вдовье любопытство, стали дожидаться кровосмешения дочерне-внучатого. Увы, и этого они не дождались! Не стал Шапик сам себе отцом и сыном в одном лице, как не стал ранее ни дедом себе, ни прадедом, ни внуком, ни правнуком.
Дело в том, что к одиннадцати годам Шапик стал точной копией покойного Гумера — патриарха Гиласа. Именно тогда Оппок-ойим собрала комиссию по его наследию и именно тогда она отняла силком сына Учмах под видом его использования в качестве модели для портрета писателя. На самом деле ей было нужно запугивать не в меру раскатывавшихся рассказчиков: будь-то взятый на полный пансион алкаш Мефодий-юрфак, правоборка Нахшон, совсем уже сбрендившая без мужа, или же народные сказители ценой по 25 рублей за лист. А запугивала она зарвавшихся тем, что изредка выпускала в свой сад бедного и простоумного Шапика под видом гумеровского духа, и Шапик, выпущенный на волю, спешил делать всё то скудное, чем его наградила жизнь: чесал в заду и сосал свой указательный палец, бесконечно спотыкался на одном слове, которое из его скудодушного протеста было огрызком матерщины, и брызгал семенем на розаны и георгины, но это всё соединённое с образом ставшего мифом Гумера, производило на клиентов Оппок-ойим светопреставленческое впечатление.
И лишь мальчишка-сирота, взятый писарем из 11 школы имени Октября, знал всю изнанку этого дела, поскольку ему, как сверстнику Шапика и писарю наследия Гумера было поручено ежедневно читать малолетнему кретину писания старого провидца и изредка играть с Шапиком в орехи на шелбаны.
Вот тогда-то обессыненная Учмах затаила зло на Оппок-ойим. Целыми днями она сидела на пустом дворе под бездомно-голым солнцем и пропекала себе темя для мыслей. И, наконец, её озарило. В ближайшую ночь на полнолуние она переселила всю свою колдовскую силу в сына чайханщика Мукума-букура — Бакая по прозвищу Тимсох[96], который год назад, воруя ночью из стоячего вагона инвалидную коляску, угодил под тронувшийся состав и остался без двух ног. И вот наутро после полнолуния, Бакай стал вещать, а Учмах лишилась навсегда месячных и перестала ведьмовать.
А вещал Бакай о том, что ему было видение, что будущее за безногими и калеками, и кто потеряет ногу, тот приобретёт вечность. Бакай говорил как бюст, а потому на первый же базарный день приобрёл себе множество последователей. Они по ночам собирались у тугаёв по берегам Солёного, заворачивались в белые простыни и начинали кататься, пока кто-то из них не взвизгивал от перелома или вывиха и не просветлялся или же причащался. Потом и вовсе пошли фанатики, которые подобно своему профету стали ложиться в простынях под поезда. Именно тогда машинист маневрового тепловоза Акмолин вышел на пенсию, прервав свой непрерывный 45-летний стаж с 5-летним тюремным перерывом вначале карьеры, а гробовщик русского кладбища — татарин Риф заработал кучу денег, закапывая по блату одни ноги, независимо от их веры и размера.
Больше всех бесновался от новой веры, как водится, бухарский еврей и сапожник Юсуф, но бесновался не столько по религиозным мотивам, сколько из экономических соображений — всё меньшее количество обуви стаптывалось поредевшим количеством ног, хотя он вскоре заметил, что одна нога стаптывает башмак вдвое быстрее, нежели две ноги два башмака, а потому успокоился, но на всякий случай стал экономить на гвоздях и резине…
Мало-помалу адепты новой веры стали не только проповедовать, но и обращать в свой орден разуверившихся и бессмысленно живущих. Тогда-то они перебили ноги младшему брату покойного Тимурхана — Рафаэлю, который вскоре выпил уксусной эссенции, но другой ноги не отдал. Тогда же некий автомобиль без номерных знаков переехал ноги заведующей культтоварами — красавице Лобар, а местного футболиста и трубача Геннадия Ивановича Машина „подковали“ во время товарищеского матча.
К тем дням относится печально известная молитва сапожника Юсуфа: «О Рабби, будь справедлив до конца и сократи их с двух концов…»