Дмитрий Притула - Ноль три
— Твоя точка зрения мне ясна, Андрюша. Я ее не разделяю, потому что по-прежнему считаю — дороже всего правда.
— Но одно другому не противоречит. Историческая справедливость — это правда, проверенная временем.
— Значит, что же нас рассудит?
— Я не знаю.
— Вот и я не знаю. Не редакция же?
— А почему не редакция?
— Хорошо. Хотя и редакция для меня не судья.
Мог ли я спрашивать о том, были ли у него лукавые намерения — имею в виду непременное печатание — нет, не мог спросить. А не спросив, я не мог обвинять его в лукавстве, в торговом счете. Он взял высокий уровень — историческая справедливость, сбросить оковы рабства, за родину наповал. Снизить этот уровень до рассуждения о негоциантском расчете было бы равно тому, что человеку, рассуждающему о неразгаданных тайнах бытия, сходу рассказать анекдот о неверной жене, о Вано или каком-нибудь Петьке.
Тем более, что ничего я уже не мог изменить — рукопись сдана. И мне, как, впрочем, и Андрею, оставалось одно — ждать.
Вечером я объявил Наде о своем эксперименте и просил, чтоб она не носила еду. Уверенная, что я долго не выдержу, она весело согласилась.
22
И потянулся мой больничный быт, столь однообразный, что потом эти три недели представлялись мне одним днем, который через равные промежутки перебивается сном.
Ну как же, крупный экспериментатор, я говорил себе, что надо знать все. Я вожу больных в это отделение, как они себя здесь чувствуют?
И должен сказать честно и прямо — неплохо чувствуют. Что, признаться надо, обрадовало меня.
Да, напряженка с сестрами и санитарками, да, быт не вполне ухоженный, и все-таки больные любят это отделение.
Все дело не в быте и не в кормежке, а в двух немолодых женщинах, которые ведут всех больных. Когда я пришел на «Скорую», они уже были здесь. Вся жизнь, в сущности, в этих вот стенах. И говоря о них, я не могу не впасть в пафос, и я хочу признаться в любви к ним. Из двухсот врачей нашей больницы я насчитал семь или восемь человек, которых уважают безоговорочно и у которых хотел бы лечиться в случае болезни — я бы им верил безоглядно. Ими держится не только отделение, но и вся больница.
Они тащат это отделение десятки лет, иной раз и всплакнут на судьбу, что вот умаялись и что домашних своих почти и не видят, но предложи им работу поспокойнее, непременно откажутся. Ими как раз и держится медицина. Было бы удивительно, если б горожане не платили им любовью.
Да, простите великодушно мой пафос — возраст, замкнутость клана, иной раз тянет на слезу.
Значит, три недели слились для меня как бы в один день.
Если сон перебивает день, то разнообразит долгий день кормежка. Да, кормежки и есть те опорные столбы, на которых день покоится.
Ах, этот легкий шепоток, переходящий во взрыв радости — мальчики пошли за едой. Всегда есть два-три сравнительно здоровых паренька, которые помогают делать тяжелую работу — принести кислородный баллон или ведра с едой, снести в морг отмаявшегося бедолажку.
И вот старенькая тетя Маня стряхивает со столов крошки, оставшиеся от завтрака, и она же объявляет полную мобилизацию всех наличных ресурсов.
Еду разносят и раздают все — постовые и процедурные сестры, и санитарки, и больные, которые почище.
Потому что основа основ — напор. Только ты успел заглотнуть первое, как тебе сходу подают второе, к примеру, котлету, шмякнутую в перловку. Уж перловку-то почти никто не станет есть, так, если только из любопытства колупнуть ее разок-другой, как бы в поисках клада. Котлету же съедают все. Кроме, разумеется, тех, кому из дома принесли курицу или мясо.
А потом очередь горячего компота. Уж его все глотают неторопливо, чтоб потешить свое гурманство.
Однажды ко мне подошла начмед.
— Ну, как вам наша пища? — поинтересовалась она.
— Все в порядке. Соблюдаю чистоту эксперимента — ем только больничное. И, как видите, жив и вес не теряю.
Рассуждения начмеда о казенной пище— Я понимаю, что вы не в восторге. Но я призову посмотреть вас на дело иначе. Что ест большинство больных дома? У нас положено на нос сто граммов мяса в день — это, разумеется, общего веса. Ну, тридцать процентов — кости, отходы, затем усушка, утруска, налипание. Но худо-бедно пятьдесят-то граммов в день больной получает. Извольте выйти к столу и покушайте. Вы дома часто рыбу едите? А у нас на ужин три раза в неделю рыба. Пусть треска и хек, но ведь три раза вынь да положь. Нет, Всеволод Сергеевич, я всегда внимательно выслушиваю жалобы на наше питание, но и думаю при этом — а что вы дома едите, голубчики? И если к тому же муж пьянчужка, то у тебя каждый вечер пустая картошка с чаем.
И это, скажу прямо, была убедительная речь. То-то я иной раз не понимал, а чего это некоторые больные неохотно выписываются. Вроде и полегчало, а домой не спешат. А то и не спешат, что не надо здесь шустрить по магазинам, и не надо видеть нетрезвую рожу мужа, или ловить на себе укоризненные взгляды кормильцев — вон ты стара, а лопатишь за столом, что молодуха.
Да, все в сравнении. И после разговора с начмедом я так и начал понимать, что у нас вполне сносно. Тебе не надо усилий прилагать, тебе следует только клювик раскрыть. Даже не придется расходовать на пережевывание — все уже пережевано.
И когда я заглатывал гречневую кашу, такую клейкую, что с трудом разжимаешь челюсти, да под такой слизнеобразной подливкой, что попади она на палец или пижаму, ее никакими силами не стянешь; и когда я глотал немыслимого цвета суп-пюре гороховый или наслаждался хвостиком рыбы, плоть моя не трепетала от удивления, что это можно удержать в себе, но терпеливо смирялась — да, все в сравнении и только в сравнении.
В те дни я спасался привычно — чтением. Иначе зачем человеку библиотека, если она не ближайший друг в дни тягот и болезней? А Монтень на что? А Диккенс? А большой однотомник Ремарка? И еще от переизбытка времени я перелистывал все, что случилось со мной за последнее время.
Нет, сожаления меня не томили — не душа, а какая-то скучная пустыня.
Но стоило мне вспомнить, как от меня отказалась Наташа, или как Андрей при первом же испытании сделал не тот выбор, к которому я готовил его долгие годы, и меня начинал томить стыд. Не раскаяние, не тоска, а именно стыд. Словно бы я виноват в том, что меня предали. Да, виноват, зачем надеялся на что-то иное? Все просто: никогда не надейся и не будешь обманут в ожиданиях. Циник — вот кто всегда прав, вот неошибающийся пророк.
И вся штука состояла в том, что я не знал, как мне жить дальше. Не без уколов мазохизма думал иной раз — а ведь испарись я тогда, всем стало бы легче. У Алферова исчез бы последний противник, у Андрея не стало бы химеры в виде совести пожилого учителя, Наташа без каких-либо укоров совести вышла бы замуж за военнослужащего с жилплощадью. Одно утешение — я хоть на краткое время нужен Павлику.
А кроме него — никому, и с этим давно пора смириться.
А что дальше-то? А дальше ничего. Через несколько дней выпишут из больницы, потом пару недель похожу в поликлинику да и пора приниматься за дело. И ведь ничему не научился. Снова буду переть на Алферова. Ясно понимал, что сдохну, а не уступлю ему. Вот это я сумел вбить в себя прочно.
23
Но ведь в жизни так устроено, что рассчитываешь на одно, а выходит совсем другое. Какие все-таки вензеля выписывает жизнь, какие неожиданные повороты она делает.
За три дня до выписки вечером ко мне пришел Андрей. И был он, прямо сказать, раздавлен. Таким я его никогда не видел — погасший взор, опущенные плечи, ну, именно опрокинутый вид.
— Что случилось, Андрюша? Ты здоров?
— Здоров, — ответил он. А губы дрожат. — Повесть прочли, — потерянно сказал он.
— Ну? — нетерпеливо спросил я. Сам не ожидал такого нетерпения, думал, тускл теперь навсегда.
— Вернули.
— Погоди. Давай выйдем в коридор.
По телику шла программа «Время», и люди так жадно слушали прогноз погоды, словно мы зависим от внешнего тепла, а не от тепла больничных батарей.
Ох, это вечернее хождение больных по коридорам, томительное позевывание, с ахами, с нежным подвыванием.
Мы приткнулись в закуток возле туалета.
— Так расскажи подробнее.
— А нет никаких подробностей, — отчаянно сказал Андрюша и попытался улыбнуться, но то была лишь гримаска боли. — В том-то и беда, что никаких подробностей нет.
— Так чем же им герой неугоден? Вроде прям, что телеграфный столб, — сказал я и сразу пожалел: сейчас вовсе не время насмешничать.
— Может, я, и верно, просчитался, и он слишком телеграфный столб.
— Так что в редакции сказали?
— Они как раз хвалили. Это нужно им, и юбилей приближается. Даже и комплименты говорили, чтоб подсластить пилюлю. Нельзя же молодого автора сразу дубинкой по голове.