Андреас Требаль - Гипнотизер
Наказание за эти высокомерные тирады не заставило себя ждать — у меня в ушах зазвенело от пощечины. И наградил меня ею не Филипп, нет, а Мария Тереза.
— Я больше не могу выносить, Петрус, что ты здесь разыгрываешь! И ты, Филипп, не лучше! Какие же вы оба жалкие! Один посыпает солью свои какие-то там душевные раны, невесть откуда взявшиеся. Другой проматывает денежки братца и при этом ведет себя словно надутый индюк.
Мою самоуверенность будто ветром сдуло, да и у Филиппа после слов Марии Терезы был видок проштрафившегося ученика провинциальной школы — он стоял, втянув голову в плечи, поджав губы и созерцая носки туфель. И он, и я продули этот кон. Филиппу не помогло его дворянство, как, впрочем, и мне не помогло даже осознание того, что я всего пару часов назад имел удовольствие видеть Марию Терезу в райском неглиже, обнимать и целовать ее. Все это игра, и ничего больше, с мрачной определенностью заключил я. Все эти чмоканья да обжимания — не более чем театральный реквизит. Эта особа предельно честна и откровенна, лишь раздавая воздыхателям оплеухи.
Я попытался вообразить, что в ту минуту испытывал Филипп. Может, ему не давала покоя мысль о том, что он вновь проиграл младшему братишке? Если брать их обоих по архетипу, то Людвиг, вне сомнения, был целеустремленнее. Толстяк Альбер однажды признался мне, что Людвиг всегда был умнее, проницательнее и с людьми подбирал нужный тон, что, конечно же, срабатывало в пользу его обаяния. Вероятно, именно здесь и следовало искать причины его успеха у женщин. Судя по всему, управляющий имением не ошибся. Даже мертвый, Людвиг продолжал опережать брата по части ухаживаний за Марией Терезой. Как еще мог Филипп трактовать сказанное ею? Разве из ее уст они не прозвучали признанием? Признанием того, что она уже давно принадлежала Людвигу, объятия которого до сих пор не забыла?
Не опережая события, позволю себе заявить сейчас, что ошибался. И заявляю это потому, что до сих пор дивлюсь редкостному умению Марии Терезы вселять в меня очередную порцию надежд. Гнев ее миновал столь же быстро, как и появился, и в знак примирения нас обоих расцеловали. И это еще не все. Мария Тереза пошла на откровенный обман. Она любезно разъяснила Филиппу, как вообще произошло, что он застал нас с ней в этом отеле.
— Филипп, — льстивым томом начала она, взявшись за его рукав, — ну почему, скажи мне, тебе так хочется разрушить своей ревностью все добрые воспоминания, остающиеся у нас с тобой с концерта? Где тот благородный кавалер, который вел меня под руку, нежно уцеловывал мне шею? Где тот, к груди которого я доверчиво прижималась, сидя в экипаже, когда мы возвращались после великолепного ужина? Ты забыл, как на руках отнес меня в спальню и помог мне там раздеться? Ты, что же, считаешь, что я способна позволить такое человеку, к которому не испытываю ни доверия, ни уважения? Боже мой! Петрусу надо было в Сен-Сюльпис, и он совершенно случайно обнаружил меня здесь, и то лишь потому, что я вдруг надумала распахнуть окно. Я просто попросила его сходить со мной на рынок. Ты же знаешь, что в гостинице еду приспособили под вкусы англичан. Что же мне, по-твоему, с голоду умирать в этих стенах? Странно, я поселилась буквально в нескольких шагах от тебя, по именно это и ставится мне в вину — я, дескать, попрала верность тебе. И все только оттого, что мы с Петрусом разделили трапезу и запили ее шампанским. Ты не можешь вообразить себе, Филипп, какое это, оказывается, для него наслаждение накормить женщину, поухаживать за ней. Согласна, я опрометчиво поступила, так быстро снявшись с места и покинув квартиру твоего брата. Но все дело в том, что я, как пианистка, как исполнительница, не могла больше там оставаться, я в ней задыхалась! Неужели это так трудно понять? И к тебе я не могу перебраться — я ведь все-таки пианистка, а не куртизанка. Выходит так: мол, эти Оберкирхи все равно неотличимы друг от друга, так почему бы не заменить одного другим?
Все верно, вот только я в глаза не видела ни того ни другого. Как мне различать, кто меня целует, если я слепа? Главное, чтобы господа бароны переносили меня!
Кое-что в ее словах заставляло меня призадуматься. Неужели Мария Тереза на самом деле избрала эту гостиницу, чтобы быть поближе к Филиппу? Неужели и вправду позволила ему поцеловать ее в шею? И раздевать ее? И, даже сознавая толком, что и на мою долю пришлось ничуть не меньше, мысль о том, что Мария Тереза позволяет подобное кому-то еще, что кто-то другой обнимает и целует ее, была для меня невыносима. И пусть речь шла лишь о целовании рук или даже шеи. А как же воспринял ее монолог Филипп? Опустив голову, он преклонил перед ней колено и припал устами к кольцу, будто перед ним была не Мария Тереза, а чудесным образом воскресший папа Иоанн.
В это мгновение распахнулась дверь.
Возникший в дверном проеме аббат де Вилье взглянул на происходящее с таким видом, словно не желал, не мог поверить тому, что предстало его взору. Он как вкопанный застыл на пороге гостиничного номера и громко стукнул тростью об пол. Эффект неожиданности был полнейшим: Филипп вздрогнул, а Мария Тереза с тихим вскриком приложила ладонь ко рту.
— Чем позднее визит, тем старше гость, — безразлично констатировал я.
— Кто вы такой?
— Я Петрус Кокеро. Брат Жюльетты.
— Жюльетты?
— Да, да, Жюльетты! — неожиданно для себя рявкнул я.
Если лысина его слегка дрогнула, то самообладания аббат не терял. Воспаленные глаза смотрели почти безучастно, лишь крылья благородного орлиного носа затрепетали, как у зверя, почуявшего недоброе.
— Да, теперь припоминаю. Брат и сестра Кокеро. Вы — Петрус, который не может простить мне того, что я в последний час отказался отпустить вашей сестре ее прегрешения. Чрево ее обременяло дитя. Внебрачное дитя, дитя, зачатое во грехе. Я пожелал узнать имя виновного, дабы он не смог уйти от ответственности. А Жюльетта не желала мне его назвать. Задним числом скажем так: Жюльетта поспешила отойти в мир иной, что же до меня, я поторопился с решением. И Бог накажет за это меня, но не ее.
Аббат Вилье все так же безучастно продолжал глядеть на меня. Безжалостная отстраненность, с которой он обратился к давным-давно минувшим событиям, не оставляла надежд на то, что он раскаивался в содеянном. Для него все было прошлым. Да и кого всерьез могла заботить смерть моей сестры? Кроме меня, никого. Аббат же был устремлен в грядущее. Прошлое надлежало задрапировать черным крепом. Во мне он видел погрязшего во грехе лекаря и еще гипнотизера, ублажавшего обещаниями его Марию Терезу и желавшего воспользоваться в своих интересах ее недугом.
Руки мои не повиновались разуму. Пальцы мои замерли на хрящеватом кадыке аббата, я видел перед собой выпученные в ужасе глаза, ощущал окаменевшую шею. Под моим испепеляющим взглядом лицо де Вилье побагровело, потом посинело. Но в те секунды я думал о Жюльетте, только о ней одной, о ее последнем, полном мольбы и мук взоре. Дав волю ярости, я превратил руки в смертельные клещи.
— Ты обезумел? Опомнись! Что на тебя нашло — ты же задушишь его! — донесся до меня крик Филиппа, словно пробивавшийся через плотную пелену тумана, и я увидел его вновь тринадцатилетним.
Тогда «драма Кокеро» заставила затаить дыхание всех в имении. Точно так же, как уже несколькими годами раньше еще одно событие — похороны славной и милой Мушки, подруги детства Филиппа и Людвига. Кто-то вцепился в меня, но воспоминания мои были сильнее окрика Филиппа. Мне вдруг вспомнилось, что Мушку — плод, выношенный домоправительницей аббата, — погребли на кладбище поместья. Даже я в ту пору верил, что ее безвременная смерть — наказание Всевышнего, ниспосланное Им рабу Его за нарушение обета воздержания. Этот проклятущий пастор, наверное, думал, что ему дозволено все… Я надавил сильнее.
— Остановись! Одумайся! Неужели этим ты поможешь Жюльетте?
Филипп не жалел сил в попытке расцепить нас, однако лишь усугублял положение. Аббат де Вилье мешком плюхнулся на колени, судорожно хватая ртом воздух, будто выброшенная на берег рыба.
— Петрус, где же твое мягкосердечие?
Не успела Мария Тереза договорить, как Филипп ударил меня по голове бутылкой из-под шампанского.
Глава 11
У трюмо, у Триумфальной арки: все там теперь выглядело по-другому, хотя камнепад продолжался и воробьи носились под сводами. Я сидел, замерев в неподвижности. Физически я чувствовал себя прекрасно, а вот совесть глодала невыносимо. «Насилие — не способ решения проблем», — без устали вопил внутренний голос, с другой стороны, я чувствовал себя так, словно освободился. И падающие каменные обломки больше не страшили меня, страх перед ними сменился желанием всех и вся высмеивать: однообразный процесс таинственного прохождения через трюмо, тоскливый коридор, абсурдную Триумфальную арку, сыпавшую каменными обломками, и даже щебечущих воробьев. Мной овладевало непонятное желание: хотелось танцевать и таким образом утолить жажду насмехаться над всеми.