Жоан Алмейда Гарретт - Арка святой Анны
И еще один образ, образ женщины, что укачивает прелестного младенца в золоченой колыбели!.. Женщины, у которой он отнял ребенка, и вырастил его, и в конце концов привязался к нему настолько, что мальчик стал единственным существом в этой жизни, которое он смог и сумел полюбить.
При этой мысли глаза его увлажнились, он поднялся в тревоге, отворил дверь, что вела в наружные покои, кликнул своих челядинцев и принялся всех расспрашивать взволнованно:
— Где Васко, что с ним? Еще не вернулся, не видели? Позвать ко мне снова брата Жоана, расспросите, что знает он о Васко… Живо ступайте на берег за вестями. Пусть кто-нибудь из стремянных поскачет по холмам, что на том берегу Доуро, и порасспросит, что известно об охотниках, которые… Да, а гнедой! Как же я разрешил ему взять этого жеребца, ведь он… Кто уже объезжал гнедого? Никто, вижу. Ну да, ведь никто, кроме Васко, и не отважится. А гнедой знает Васко, гнедой добрый конь. И Васко — самый подходящий для него всадник.
Это соображение успокоило епископа, и он уже раскаивался, что наговорил лишку и выказал чрезмерную озабоченность. А потому он выслал слуг и снова заперся в кабинете.
С виду он казался теперь спокоен, но дух его метался от одной тревожной мысли к другой.
— А вдруг с малым что-то стряслось? Вдруг треклятые горожане отыграются на нем, чтобы отомстить мне? Да нет, не осмелятся. Будь прокляты все женщины! И на что она мне, эта самая Аниньяс? Пресная недотрога, дона Плакса, ни живости, ни пыла! Эти дурни слишком уж распоясались, непотребные речи этой оравы лавочников слишком раздразнили меня, слишком взбесила наглость этой мрази, да, пожалуй, они на том не остановятся; а потому, сдается мне, черные глаза Аниньяс с улицы Святой Анны покажутся мне божественными… Но она-то в чем виновата, бедняжка?.. Ну уж нет! Жалеть ее! Еще чего не хватало. Сия добропорядочная сеньора говорит мне «нет», потому что слишком часто говорит «да» какому-нибудь подмастерью супруга… одному из тех, кто буянил здесь нынче утром. Так вот клянусь сатаною…
Но тут в потайную дверь за портьерой тихонько постучали, и епископ отвечал нетерпеливо:
— Войдите!
Перо Пес вошел, ухмыляясь адской своей ухмылкой, и, шагнув в сторону, отдернул портьеру с великой почтительностью — ни дать ни взять княжеский придверник — перед женщиной с бледным лицом и растрепанными волосами, которая входила следом за ним.
То была Аниньяс.
Само изящество, сама женственность, исполненная мягкости и кротости, — такова была Аниньяс. Несколько неопределенные черты лица ее, округлые, но не пышные формы, высокий рост, тонкий стан, гибкий, словно вешняя лоза, — все в ней свидетельствовало о той почти детской хрупкости, несамостоятельности, беззащитности, которые составляют величайшую силу представительниц пола, именуемого слабым; они рождены, чтобы повиноваться и идти туда, куда ведут их, но на самом деле именно они главенствуют и распоряжаются — когда хотят, когда умеют… когда женщина воистину женщина и собственную беспомощность превращает в великую мощь.
Сейчас, когда одежда ее в беспорядке, лицо бледно от страха и являет скорбь и смущение, Аниньяс кажется еще прекраснее. Ее красота того типа, который не искажается под воздействием смертельных тревог, в такие мгновения нежное и, если можно так выразиться, неспешное очарование ее становится более явным, более тонким. Длинные расплетенные волосы падали волнами на белую с ярко-алым тунику, составлявшую всю ее одежду. Темные глаза, большие и блестящие, не отличались живостью, то были глаза девственницы, посвятившей себя алтарю. Никто не стал бы требовать от этих глаз выражения страстности, в них читалась лишь набожность, мягкосердечие, идущая из глубины души доброта. Кожа ее была белою, но той белизны, которая свойственна матовому серебру: чистота, лишенная блеска.
Такого рода красота могла бы породить вожделение в турке с его медлительной, с его тяжеловесной и рассчитанной чувственностью. Что же касается тех, у кого желания рождаются в душе, кто способен наслаждаться лишь в том случае, когда жизненные органы отражают, претворяют в ощущения то, что возникает в тайниках мысли, — людей такого склада, думается мне, красота Аниньяс не слишком воспламенила бы.
— Сеньор, — молвила Аниньяс, почти молитвенным жестом складывая руки на белой, мерно дышащей груди, — сеньор, я пришла по вашему повелению, и сейчас на душе у меня покойнее, ибо последние слова, слышанные мною от вас нынче утром, почти сулили мир и надежду. Да укрепит вас господь в таких намерениях, и да отпустите вы меня к сыночку, знаю я, он в надежных руках и о нем заботятся… но ему недостает меня, сеньор! Вам неведомо, каково приходится дитятку, когда недостает ему матери. Бедный младенчик может умереть от тоски.
— Ступай вон, Перо Пес.
Злобный хищник вышел, бросив искоса на бедную просительницу взгляд, исполненный недоверчивой насмешливости; взгляд этот говорил с грубым цинизмом: хватит тебе ломаться!
Епископ сидел, упираясь локтями в стол и обхватив лоб ладонями; казалось, он не слышит Аниньяс, и уж наверняка он не мог видеть ее.
— Вы не отвечаете мне, сеньор? — молвила несчастная.
— Молчи, женщина: не верю ни одному твоему слову. К чему столько разговоров? Чего ты от меня хочешь? Золота, украшений, богатств, знаков любви? Все это ты получишь. Что еще? Ах да, муж… Афонсо де, а дальше? Афонсо де Кампаньан, кажется, что ж, я дам ему хорошее место. Сделаем его нашим сборщиком податей, если понадобится. Перо Пес — грубая скотина, он пятнает нашу пастырскую власть и…
— Сеньор, ничего мне не надобно, только отпустите меня, дайте мне свободу, чтобы я могла заботиться о моем сыночке и заниматься домашними делами. И я буду молиться за вас святой угоднице, моей покровительнице.
Прелат отвел ладони от лица и поднял голову движением, исполненным царственной досады и скуки; он перевел на смиренную Аниньяс взор, еще омраченный скорбными мыслями, терзавшими ему душу.
— A-а, ты и вправду недурна, — промолвил он. — Недурна, право же. Такой прелестный и изысканный цветок не для тупоумного ремесленника. Нынче утром я не разглядел тебя, как следует… да, ты недурна.
— Сеньор!
— Ты мне по вкусу, и я сделаю для тебя все, что пожелаешь. Послушай-ка, смирись с одной мыслью: быть тебе моей, иначе ты отсюда не выйдешь. Пусть все жители Порто, и купечество, и простонародье, потребуют с оружием в руках, чтобы я выдал тебя, пусть король дон Педро явится сюда самолично и обложит осадою мой замок… я дал клятву, дал клятву этому черному демону, которого ношу в груди своей… Ибо я ношу его в груди своей, Аниньяс, и демон этот неумолимо гложет мне сердце…
— Помилосердствуйте, во имя господа! — вскричала несчастная, пав на колени пред недостойным князем церкви. — Помилосердствуйте, сжальтесь, ваше преосвященство! Отпустите меня, молю, отпустите, и бог простит вас, и вы избавитесь от вашего злого демона. Вот увидите, так и будет, если свершите вы это доброе деянье. Видно, что-то дурное вы сотворили, вот нечистый и властен вас мучить. Отгоните его прочь добрым поступком.
— Молчи, женщина, ты сама не знаешь, что говоришь; молчи! Напоминанья твои еще пуще ожесточают меня… О!
Аниньяс плакала, и горькие слезы, такие же чистые, как невинность души ее, орошали стопы епископа. Казалось, сердце его смягчилось: взяв Аниньяс за подбородок, он заставил ее поднять лицо и стал вглядываться в нежные черты; оно было омыто искренними слезами и было от того еще милее, еще привлекательнее.
— Как ты хороша, как хороша! Я не могу отказаться от тебя, сама видишь, Аниньяс. Это невозможно. Да и к чему? Лишь для того, чтобы пришел кто-то другой…
— Кто-то другой, сеньор, кто? Разве я заслужила такие оскорбления? Мой бедный Афонсо справедливей ко мне, он знает…
— Знает, знает то, что знают все мужья. Но верить в чудо этакого неслыханного от века супружеского блаженства… верить в то, что доныне… да полно!.. Что доныне никто не коснулся сокровища, каковое так трудно сберечь… И ты полагаешь, что коль скоро тебе он муж, то мне не след называть его «другим»? Да полно, Аниньяс, образумься.
— Сеньор, — молвила невинная душа, сложив в печали ладони, словно собиралась обратиться с набожною молитвой к какому-нибудь святому. — Обещаю вам и даю клятву, что коли отпустите вы меня на свободу и не обидите… Ох, отпустите меня, сеньор, и обещаю вам — хоть не знаю, может, и грешно давать такое обещание… да все равно обещаю вам посвятить себя богу и благословенной святой Анне из моей часовенки, и буду я жить до последнего своего часа не как замужняя женщина — бедный мой Афонсо, несчастный, да что поделаешь… — буду я жить не как замужняя женщина, а так, словно замуровалась заживо,{163} буду служить одному только господу и отрекусь от мира!
— Ты обезумела, женщина!