Алесь Адамович - Я из огненной деревни…
Взяла я четверо старших, а маленькая спала на кровати, так я себе думаю: „Пускай спит“. А потом вернулась я:
— Нет, говорю, будем, дети, погибать все вместе. Взяла я ту девочку, и пошли мы в жито. И сидели мы в том жите один день, сидели другой день. Немцы ходили по полю, кричали, а мы все видели… Хлопец один мой говорит:
— Я есть хочу. А я говорю:
— Ешь жито! А он говорит:
— Я тебе не ворона, жито клевать.
Чем я их кормила, говорите? Ничем не кормила, сидели, и все. Я тогда, може, пять дней не пила и не ела, так перепугалась… Все побили, все попалили — даже и вороны не каркали.
Такой был страх…
Только вечером пришли, на пожарище поглядели. Все у нас погорело, ничего у нас нема.
Мой муж раньше меня из дому ушел, и там его убили. А я с детьми осталась…
Никаких женщин со мною больше не было, только сосед наш жив остался. Полазит он по житу, по люпину коленками, поищет и говорит:
— Нема моей ни матери, ни жены, ни деток…
Но теперь его нет: он как ушел на фронт, так немцы его и убили. Звали его Юрик Шивилько. Шел на фронт, так сказал: „Пойду своих врагов убивать“. А как ушел, так и не пришел…
Двести дворов спалили.
Да так стреляли, так били!..»
Высокой стеною стоит колхозное жито вокруг огорода и хаты Мокрины Ковальчук. Звенят, усердствуют жаворонки над нивою, веселя хлеба: гони соки, зрей на радость добрым людям. Под эту песню вызревания отлегает от сердца у старой женщины, вспоминаются сыновья и дочки, зятья и невестки, внуки и внучки, что живут в городах. Она их сберегла когда-то в жите. Она их ждет, предчувствуя удивление и радость, что столько добра бабка вырастила одна — чародейка на своих грядах.
Все родители спасали своих детей. Каждый и каждая по-своему. Как кто умел. Если бы описать только те счастливые способы, которые помогали спастись, получилась бы не одна книга мужественной отцовской и материнской жертвенности, которая могла бы сделать честь любому народу.
Страх сковывает, страх губит слабые души, страх высвобождает решительность у сильных.
Антон Кая, степенный, аккуратный княжеводский хозяин, разбудил в то зловещее утро своих сыновей, четырнадцатилетнего Василя и одиннадцатилетнего Миколая.
— Вы, хлопцы, выгоняйте коров. Гоните их, може, хоть вы останетесь жить. А я уже старый… Куда денешься?..
Так запомнил последние отцовы слова Василь. Послушались сыновья отцовского совета, погнали коров в конец села. Там их остановил часовой и выкриком «направо» приказал загонять скотину на крайнее подворье.
«…Подворье это, — вспоминает Василь Антонович Кая, — было очень большое, огороженное хорошо. И они начали сгонять туда весь скот, и лошадей, и коров — все вместе. А у того хозяина да были ульи. Скотина их разломала. Вылезли эти пчелы — как нападут на весь этот скот! И на людей! И на немцев! Они шинелями головы позакрывали да с этого подворья ходу. А мы этих пчел не чувствуем, кусают они или не кусают. Выбежали мы, подростки, на улицу и думаем: „Куда бежать, куда тут денешься?..“ Поговорили и пошли назад в деревню, туда, где все…
А комиссар, который из Лунной, немецкий, он стоял впереди, и мы его начали чуть-чуть вот так обходить. А он заметил, что весь скот пошел по полю, и зовет нас. Свистит — зовет к себе. Мы вернулись. И показывает он нам: „Берите все это и гоните туда, где паром“. Ну, хорошо. Мы это раз-два разбежались, думаем, что, может, так и удерем. Ага, только мы успели туда-сюда, а немцы заметили нас, что это мы же, что убежали с подворья. Он — за нами. Бежит, бежит, свистит. Страшно как-то.
Мы остановились все — и назад. Только уже не на то подворье он загоняет нас, а на соседнее. Тогда были у нас хутора, двор от двора далеко.
Стоим мы на подворье, а тот немец, который нас загнал сюда, ушел. А потом подъезжает комиссар, — он ехал на бричке, — соскочил с брички и к нам. Начал на нас кричать что-то и показывает опять: „Паром!“ И мы тогда рассыпались кто куда. Я не знал, примерно, где мой брат. Только мы остались с одним другом — мы вместе с ним в школу ходили. Мы с ним пару коров взяли, прем по житу: чтоб хоть не заметили немцы, что мы удираем. Брытько Виктор друг мой звался. Догнали мы этих коров до леса и тогда этих коров бросили. В лесу мы снова разбились с моим товарищем… И мы с ним сидели в лесу: он — себе, а я себе — четыре дня. Боялись выходить… Уже есть хотелось, дождь, но куда же там… Подойдешь к шоссе — машины едут, опять в лес удерешь…»
Разлучиться с родителями, с братом, разбиться, говоря по-местному, с другом, отбиться от людей…
Меньшой Кая, Миколай Антонович, тоже страдал от разлуки с родителями и с братом и от своей потерянности в этом знакомом и вдруг — чужом, таком обезумевшем мире:
«…Как начали пчелы жалить этот скот, — вспоминает Миколай, — некуда ему деваться. И начал он, этот скот, по нам топтаться… И не знаем мы, куда нам деваться. Кони сломали забор, и весь этот скот пошел, куда кому ровно, по всему полю.
„Брат мой, видать, уже удрал, — думаю я. — Как бы это и мне до леса добежать“. Вижу, брат мой с товарищем до леса добежал. Как бы это и мне! Добегаю я в лес, туда к Неману, и иду себе, будто корову гоню. Только я хотел уже спрятаться, а тут меня снова тот немец, который караулил, схватил за шиворот, и назад в деревню. Что ж мне делать? Кто был из моих товарищей — все поудирали, а я один остался… И еще, гляжу, захватили одного моего товарища. Я этому товарищу говорю:
— Костя, давай будем проситься, може, нас пустят. А он говорит:
— А я и проситься не буду, и говорить ничего не буду.
Потому что мы уже оба обмерли от страху. Пригнал нас тот немец назад в деревню. Уже вся деревня горела. Машины начали уже разъезжаться. А цепь делала проческу.
Видим — один человек через окно выскочил, а немцы — за него. И уже не стреляли, а живьем в огонь бросали. Ну, ничего я так не боялся… Думаю, нехай меня уже убьют, но только б в огонь не бросали живого.
И он меня не стрелял, тот немец, а вел туда, где горело, чтоб в огонь бросить. Говорю я своему товарищу:
— Костя, бросит он нас живых в огонь.
И привел он нас на то самое место, откуда мы удирали. И тут идет какой-то офицер или кто он. Поманил нас пальцем к себе. А он умел по-польски говорить. Говорю я ему:
— Пане, я не отсюда, я из Сухинич. Тут нас убивают, а мне надо домой идти.
Немец, который нас пригнал, заряжает винтовку, чтоб застрелить меня. А этот, что встретил нас, погрозил ему палкой и отпустил меня. Я отошел немного, а потом вернулся:
— Пане, говорю, это мой товарищ Костя. Отпустите и его. Он тоже из Сухинич, Костя Бородавка. Коров пас, нанятый в Княжеводцах.
И немец нас отпустил. Когда мы шли, дак Костя даже мне свой карандашик отдавал… Теперь он далеко, в России. Женился здесь. А чашником[28] меня, небось, не взял…»
Отец троих детей, знатный кузнец и электросварщик в колхозе «Светлый путь», Миколай Антонович Кая, поселился и живет в Сухиничах, в той соседней деревне, которую назвал родной в минуту смертельной угрозы.
Сидит он с нами в новом колхозном правлении и неторопливо рассуждает:
— Теперь люди завидуют, что дом хороший я себе сделал. А не говорят, сколько я нагоревался!..
Не надо завидовать Миколаю, его золотым рукам, его рачительности, его счастью. Хоть дом и в самом деле, как игрушка, как какой-то сказочный терем. Такая красота, может быть, не однажды снилась осиротевшему, Угнанному парнишке, который после той напасти, так же как и брат Василь, не мог жить даже у замужней сестры в Сухиничах. На каждом доме были вывешены списки его жильцов. По этим спискам полиция проверяла людей и хватала всех, кого не было в списках, а хозяев карала за всякого непрописанного высылкой смертью Долгими осенними ночами скиталось дитя по кустам. Зимой зашивалось в сеновалах и гумнах. У несчастного сироты не было дома с дощечкой, на которой можно было написать имя Гонимый угрозою смерти, забрел Миколай аж под Волковыск, притаился там пастушком. В ту пору бездомности, бесприютности, жуткого одиночества, как мог не видеться ему во сне свой дом. Может, именно тогда опаленная кривдой и горем фантазия и нашла формы и краски этого сказочного расписного дома. Своего — назло врагам — беспечного, уютного гнезда.
Старший брат, Василь Антонович Кая, также осел в Сухиничах и живет в обжитом, как старая крепкая борть, доме. Аккуратность в хате такая, что боязно ступить. Кухня чистюсенькая, белюсенькая, как аптека. Исправному каменщику из межколхозстроя, видать, нравится эта сверхаккуратность. И он в тот жуткий день удирал от смерти и за долгие годы беспризорности испытал вдоволь отвращения ко всему неразумному, беспорядочно грубому и грязному, что может нести лихолетье.
На крыльце стоит мальчик — сын Василя, тоже аккуратный, досмотренный, уверенный в себе подросток. Он улыбается и не отводит взгляда, когда один из нас хочет его сфотографировать.