Хамид Исмайлов - Железная дорога
Кто-то в отместку предложил покататься, Мальчику, признаться, было тревожно из-за этой тишины, постиравшейся по эту сторону мутного коллектора и на всё клеверное поле, и выходить из этого укрытия хотя бы из трёх тутовин на середину открытого поля ему не очень-то хотелось, но все пошли к жеребцу, и он двинулся следом, забывать свой побег. Первым вскарабкался на жеребца Мофа, потом Артёша, потом Пчела. Они катались на нём по кругу долго, то, срываясь с его шеи, то, по очереди запрыгивая чуть ли не на костистый зад, пока внезапный окрик, раздавшийся где-то за спиной без подготовки, не бросил их в бег.
И вправду, с края клеверного поля нёсся вслед за ними чёрный и тучный всадник, и не догнавший их с первого разу, казалось, нарочно дождавшись их выхода на это чистое клеверное поле, теперь-то уж рассчитается за всё. Они неслись, не видя перед собой ничего и ориентируясь по всё более жгучему голосу: «Ушла! Ушла!» — и что это было, то ли то, что жеребёнок ушёл или же просто всадник кричал по-узбекски — «Лови!» — но как бы-то ни было, когда от жуткого гипнотического страха мальчик обернулся на этот голос и настигающий топот за спиной, то увидел, что жеребёнок в отместку несётся за ним, ещё не покатавшемся, и страшная догадка, что всадник кричит жеребцу, чтобы тот поймал мальчишку, заставила издать его ужасающий вопль и со всего отчаявшегося обороту замахнуться своей рогатиной на это страшилище, должное его растоптать, чудище, что несется, выбросив свою фырчащую морду вперёд…
Жеребец шарахнулся в сторону, но этот крик: «Ушла! Ушла!» — бросил мальчишку снова в бег и, донесясь до камышей, росших в топи предречных тугаев, он, погрязая в жижу, оглянулся на поле в последний раз. Жеребец малюсеньким пятнышком нёсся по противоположному краю поля, там, где шла пыльная дорога, а всадника не было и вовсе, как не было видно и пацанов. Что это было тогда?… Злые духи сорвались что ли из тряпочек?…
… И вот теперь, стоя над арыком, мальчик не решался перепрыгнуть на тот берег и причаститься к тому, что уже обволакивающе мягко лежало на языке и уже лишало нутро жжения и боли. Он не помнил, сколько времени он там простоял, и озноб, начавший пробираться в него, стал превращать постепенно нерешительность в страхи, и уже каким-то холодом и мраком повеяло с той стороны арыка, откуда нёсся далёкий лай собак, и вдруг рядом с ним выпрыгнула травяная лягушка, закурлыкала и поползла под его ногами в траве, и совсем немного погодя, внезапно на один из столиков перед крестом опустилась ночная птица и, не оглядываясь на него, стала клевать куличи и пышки; и тогда ощущая вокруг себя какое-то живое и в чём-то родное шевеление, он перепрыгнул с разбегу на тот берег и на всякий случай шепча вслух «Христос воскресе», стал пробираться между крестов и могил к тому столику, где только что сидела вспугнутая его прыжком птица, чтобы приглашая её с металлических прутьев к застолью, увидеть за этим столом и хлеб, и стакан, и головку репчатого лука…
Глава 18
Когда умерла Ходжия, внук её плакал не по ней, а по пьянице — Рафим-Джону, который теперь оставался и вовсе никому не нужным, пока через десять лет не захлебнулся в своей собственной блевотине, в день, когда пошёл первый снег…
Ходжия родила от трёх мужей двенадцать детей, из которых её пережили только трое, а история смертей остальных такова.
Шарофат — самая старшая дочь от Гази-ходжи — её первого мужа, умерла в тридцатипятилетнем возрасте, надорвав своё сердце в поисках семейного приюта, оставив на попечение матери двух сирот.
Вторая дочь — Башорат умирала мучительно — упав в трёхлетнем возрасте в сандал — печку, выкопанную в земле под зимним столом.
Третий сын от Гази-ходжи — Шахид-ходжа дорос до семи лет, но после смерти своего отца зачах на глазах и умер от внезапного туберкулёза, заразившись им от мрущих на улицах казахов.
Последняя дочь от первого мужа оказалась, прости Бог, мертворождённой, её похоронили, так и не дав имени.
Потом умер, а, вернее, погиб и сам её муж — Гази-ходжа Камол-ходжа-оглу. Но об этом следует рассказать чуть подробнее.
Вы помните, что Ходжия родилась в то время, когда её отец — Махмуд-ходжа младший, замаливая грехи одной революции, свершал паломничество в священную Мекку. Но после того как они вернулись с персиянином Джебралем, который тоже искал отдохновения от своей иранской революции, обоих их вскорости встретила ещё более неимоверная революция Октябрьская. Неимоверная потому, что начиналась она как лёгкая простуда, которую казалось можно перенести на ногах, а оказалось…
Джебраль вскоре женился на первой встреченной беженке из разгромленного большевиками и разграбленного дашнаками Хоканда, как бы окончательно рассчитываясь с очередной революцией и её последствиями, чтобы тут же построить свой знаменитый курган, за которым не бывал ни один из смертных Гиласа за вычетом его домочадцев, как бы навсегда отгороженных от этого неверного мира за трёхростовым дувалом, как за Джебральской клятвой, что уж здесь никогда и никаких революций не будет…
Махмуд-ходжа, после смерти плодоносящего Майке, перешёл от скотоводства к земледелию и, продав свою нескончаемую отару киргизам, у которых её тут же конфисковали революционные матросы Заилийского Алатау, перебрался с семьёй в Гилас, где скупил по соседству все виноградники Хасанбая — мол, уж если и конфискуют в Россию виноград, то хоть лозу оставят на месте!
Большевики и впрямь конфисковали все, что можно было съесть, выпить, надеть или же на худой случай продать, чтобы опять съесть, выпить или надеть, но поскольку эти безродные, проштрафившиеся, проворовавшиеся, а потому сосланные сюда в Туркестанскую глушь солдаты не умели ничего делать руками, кроме как размахивать револьверами и знамёнами в этих руках, а ещё мочиться, где придётся, то первые годы виноградника Махмуд-ходжи не выкорчёвывали, и Махмуд-ходже удавалось подворовывать, то есть припрятывать то немногое из урожая, что оставалось после ночных обысков и облав винолюбивых революционеров.
Тогда же, в глубине своих бесконечных, как лабиринт, виноградников, он устроил «ичкари» для женской половины своей семьи — жены и двух дочерей: Асолат и Ходжии, которые, не зная теперь никакого выхода в свет — зимой перебирали сушеный кишмиш, а летом купались в запруде арыка, затыкая десятью пальцами обеих рук все отверстия своих длиннокосых голов.
Однажды за таким купанием, когда глаза не видели, уши не слышали, нос не чуял, а рот не мог сказать, их застал дальний родственник — уже не юноша, но муж — Гази-ходжа, прирабатывавший в винограднике, как ходжа у ходжи, дабы не идти на службу к безродным большевикам. Бёдра младшей толстушки, то и дело, выкидывавшиеся белыми куполами над мутной водой, свели с ума молодого человека, забывшего начисто шариат и сословный кодекс приличия. С тех пор он зачастил к родственнику, окоротив, обезлистив и окопав тому все его лозы, а особенно же в тех непролазных чащах, куда вела лишь мутная вода Хасанбай-арыка с его запрудами и затонами.
Той же осенью, в пору свадеб, независимых от войн и революций, к Махмуд-ходже пришли сваты по его младшую дочь. Махмуд-ходжа, как истинный ходжа — после полудня стоящий насмерть на своём — ни в какую не соглашался выдавать младшую прежде старшей.
— Вот можете взять старшую, — простодушно предложил он своим дальним родственникам, на что и они, как истые ходжи, встали и пошли, отказываясь быть родственниками, и глухо бормоча в лабиринтах виноградника:
— Кизинг бошингда косин![44]
Простое послеполуденное недовольство ходжей оказалось хуже проклятия, и впрямь по сухой как жердь Асолат, спрятанной в чащах зимнего виноградника, никто не приходил несколько лет. Ходжия тем временем превратилась из подростка в пышную девушку, которой стеснялся уже сам отец, а Гази-ходжа, Гази-ходжа каждое лето плакал у истоков мутного Хасанбай-арыка, видя в отражении солнца крутые бёдра своей избранницы и ожидая, когда же выдадут замуж эту ненавистную подпорку для виноградной лозы. Но теперь, когда его работа у ходжи в винограднике кончилась за взаимной обидой, однажды после полудня он вознёс молитву Аллаху, и дабы иметь возможность славить Его и далее, в ожидании того, что предписано Им Самим, пошёл работать в милицию к большевикам.
Впрочем, в этом был не только Промысел, но и земной умысел: необольшевевших ходжей начинали уже запугивать высылками, так вот, Гази-ходжа хотел спасти семью Махмуд-ходжи, и тем самым добиться для себя исключения, не дожидаясь появления свояка.
Но всё случилось значительно раньше эпохи высылок.
В священный день смерти вождя мирового пролетариата и босячества, когда всю милицию послали по базарам и чайханам — гнать всех на стихийные траурные митинги, а Гази-ходже и вовсе дали специальное задание — найти нескольких маддохов[45], которые бы пошли по городу, утешая народ в безутешном горе, в том, что Аллах забрал душу Владимира Илья-оглу не подумав, на кого же Он оставляет мировую революцию и трудящуюся бедноту в то время, как свадьбы запрещены а другие трауры за незначительностью — приостановлены. Именно тогда, в минуту положения тела того, чьим именем казахи округи были вынуждены называть некстати рождающихся детей Елешами — не умея исковеркать свой степной язык на «Ильича», ни затолкать детей обратно — до лучших времён, всё население Ташкента и его округи, включая Гилас, было поставлено на колени — дескать, по отцовскому обычаю траура. Так вот именно тогда в милицейскую каталажку попал некий Почамир-ходжа из Бухары, который из своей приезжести решил, что Аллах, не дожидаясь конца света, начал свой Страшный Суд, а потому прямо на базаре, посреди банок бакалейщиков, где он выбирал немного опия и синего камня против зубной боли, Почамир поспешил высказать всё, что он думает о большевиках, дабы быть чистым перед Аллахом, а поскольку поносил Почамир большевиков во главе с покойным на своём бухарском выговоре, мало понятном в Ташкенте, то поначалу решили, что это бухарский еврей вопит о погроме, и дабы англичане не развезли это по свету против большевизма, постановили, что лучшее дело — изолировать паникёра в кутузку. Там-то и застал его Гази-ходжа в поисках утешителей всемирного горя.