Марк Еленин - Семь смертных грехов. Роман-хроника. Расплата. Книга четвертая
— Он окончательный сумасшедший, — тихо сказал на ухо мэтра Жеро один из сидящих в зале. — На этом я и буду строить свою защиту.
— Следствие располагает еще одним убедительным доказательством, что убийство готовилось загодя. Об этом говорит последнее жилище Горгулова в Париже... Как вы снова оказались в Париже, обвиняемый?
— Я вернулся нелегально. И здесь узнал, что вы, французы, подло предали моего кумира адмирала Колчака.
— Этим и объясняются его многочисленные портреты на стене вашей комнаты?
— Исключительно!
— И даты, написанные на них, сделаны вашей рукой?
— Моей. Дата смерти адмирала и дата смерти вашего президента.
— Следовательно, вы определили ее для себя точно?
— Выходит, так. — И вдруг, накаляясь, Горгулов заговорил в совершенно другом тоне. — Я все рассчитал. Я готовил убийство. У меня было два револьвера, для верности. Я отправился в собор, где долго молился за успех своего мероприятия. Затем я выпил литр вина. Боясь полиции, я выбрал, наверное, самую плохую гостиницу, где номера сдают хоть на ночь, хоть на час, — третьеразрядное заведение. Казалось, за мной следят повсюду — с момента моего появления в Париже. Среди переодетых полицейских я без труда замечал в некоторых своих бывших знакомых н людей Яковлева. Для отвода глаз я взял с собой в отель проститутку. Но и она показалась мне подозрительной, я прогнал ее. Все мои единомышленники отреклись от меня. Я казался себе затравленным зверем. Осталось лишь доведаться утра. Всю ночь я писал. Рвал и писал снова. Не помню, что это было: письмо, обращение к прежним соратникам или к французским властям... Каждый лист моего сочинения содержал проклятия в адрес наших общих врагов — коммунистов, французов, евреев и чехов.
— И чехов? — удивился судья. — Почему?
— Да потому, что евреи действуют на Европу только через них. Все чехи — хорошо замаскированные евреи. Мне это известно доподлинно.
— Итак, вы писали до утра. Надеюсь, все содержит эта тетрадь, изъятая при аресте. Вот она. На первой странице надпись, сделанная вашей рукой: «Доктор Павел Горгулов, глава русских фашистов, убивший президента французской республики». Это та тетрадь, над которой вы трудились всю ночь?
— Да, та самая. Вы хотели уничтожить мой мозг. Вам это нее удалось. Во мне осталось лишь одно чувство — жажда мести.
— Расскажите, что было утром?
— Да ничего, собственно. Я был зол и слаб от бессонницы. Я выпил еще вина и вышел на улицу. Вид ваших добропорядочных и сытых парижан, спешащих по неотложным делам, по их делам, еще больше взъярил меня. Я проник на выставку, где должен был быть Думер, увидел его и с большим удовольствием выстрелил в него несколько раз в упор. Был схвачен и садистски избит охраной — прошу отметить этот факт особо: он характерен для порядков республики по отношению к иностранцам...
Суд продолжался три дня. Смертный приговор был вынесен единодушно. Услышав, как судья оглашает его, Горгулов в крайнем волнении вскочил с места, сорвал с шеи воротничок, крикнул что было сил, напрягая голос: «Франция отказала мне в виде на жительство! Вы все будете жалеть!» — и выругался. Даже перед смертью Горгулов не смог найти никаких других слов...
Страшная, дикая история! Она, к счастью, ничего не могла изменить в положении русских людей, живущих в Париже, только, может быть, прибавила веры в непостижимую русскую душу, где уживаются рядом самые неожиданные чувства: ненависть и любовь, жестокость и жалость.
Нет, этих русских не поймешь, это особая нация, — только и могли повторять газеты. «Да уж где вам понять нас, — добавлял от себя Андрей. — Дай бог нам самим в себе разобраться».
2
Когда до выписки Андрея из больницы оставалось всего несколько дней, Ирина явилась к нему необычайно взволнованная.
— Что случилось? — встревожился Андрей. — Плохие вести? Что-нибудь с девочками?
— Нет, нет, наоборот, все хорошо... — Растерянность ясно читалась на ее лице. — Просто приехал Сигодуйский.
— Так отчего ты так всполошилась? У нас ведь все решено. Или требуется высочайшее разрешение этого верховного сига?
— Ну, я так и знала! Этого и боялась больше всего — твоей иронии, Андрей, твоей насмешки. — Глаза Ирины наполнились слезами, еще минута и они покатятся по щекам.
Андрей нежно поцеловал ей руку.
— Виноват, Ириша, каюсь. Хочу полюбить твоего Сигодуйского... и что-то мешает, противится этому. Как мы поладим с ним? Хотя я должен быть ему благодарен; помнишь, как Аристарх говорил: он спас тебя для меня... Не беспокойся, я буду сдержан, я попытаюсь подружиться с ним.
Ирина слушала со счастливой улыбкой. Именно этого ей хотелось — дружбы двух дорогих ей людей.
— Я всем обязана ему, я не хочу, чтобы ты смеялся над ним, — шептала она Андрею. Все-таки тревога не покидала ее...
И не зря. Когда Андрей впервые увидел Сиг-Сигодуйского (это случилось в тот день, когда он, наконец покинул больницу), ему с трудом удалось удержаться от улыбки. Невысокий плотный человечек с круглой головой, на которой редкие волосы были расчетливо начесаны на лысину, розово-пунцовые щечки, привычка попеременно сжимать одну ладошку другой — с первого взгляда нельзя было угадать в нем верного рыцаря и преданнейшего друга.
Но он был именно таков. И если более сильное и страстное чувство к молодой красивой женщине жило в его сердце, то он очень умело скрывал его. Другом дома и семьи определила ему быть судьба, и он покорился этой роли. Бедный Сиг!
Временами Андрей жалел своего нового знакомого. И уж, конечно, старался при нем быть сдержанным с Ириной. Он понимал лучше Ирины чувства Дмитрия Сигизмундовнча: бедняга Сигодуйский был беспамятно влюблен. Быть может, это чувство тайного превосходства Андрея, да еще, пожалуй, необыкновенная тактичность Сигодуйского позволили с первых же дней выбрать правильный тон в их отношениях: почти ровесники, они около Ирины играли как бы разные роли. Андрей — почти муж, Дмитрий Сигизмундович — почти отец.
Его житейская мудрость была признана и Ириной, и Андреем. И потому последние решения принимал именно он.
Была снята небольшая квартира, куда после больницы переселились; здесь у каждого была своя комната. Оплатил все, разумеется, Сигодуйский, но сделал это так легко и дружески, что обидчивому Андрею осталось только поблагодарить нового друга.
— Я знаю, что вы не останетесь в долгу, Андрей. Я буду вести реестр, — и придет пора, когда мы разочтемся, — сказал Сигодуйский серьезно. — Пока вам еще нужен покой и отдых.
Это была правда. Андрею никого не хотелось видеть, никуда не хотелось идти: нога еще болела. Только Святосаблин — святая душа — был исключением. Его Андрей всегда был рад видеть.
В очередной слой приход Владимир ошарашил всех новым твердым решением: он остается в Париже; договорился, что занимает место Аристархова на кладбище Сен Женевьев де Буа. Вот это была новость так новость!
— Но ведь ты же собирался возвращаться в Россию? Помнишь, как и отговаривал тебя, даже сердился. Что же случилось?
Владимир рассказывал обстоятельно:
— Пошел я в этот «Союз возвращения». Человек, к которому мне пришлось обратиться — почему-то он смотрел на меня с нескрываемым презрением — сунул мне целую пачку бумаг, какие-то анкеты, велел писать обо всем правдиво и без помарок.
Сел я за испачканный чернилами, щербатый стол и принялся старательно излагать свою родословную. У них она теперь называется странным словом «автобиография». Затем я стал заполнять анкеты, детализирующие эту самую «автобиографию». Вопросы самые простые, но словно с подвохом: где родился, где учился, имею ли военное образование, где проходил военную службу, в какой полк был выпущен, каким путем попал во Францию, чем занимаюсь, политические позиции какой партии разделяю и почему имею желание вернуться в Советскую Россию. А дальше еще куча вопросов по поводу родителей «до третьего колена», что меня особо удивило. К тому же затруднялся я ответить на многое: просто не знал, не помнил! И это вызвало еще более сильное недовольство моего проверяющего — узколицего, с грубым подозрительно скуластым лицом, испорченным, как столешница дырками и щербинами, оспяными метками.
Он бегло посмотрел мои анкеты н вернул их, обнаружив кое-где неясности и неправильности в ответах.
Я все терпеливо исправил. И тогда он, точно жандармский следователь, принялся сличать все написанное мною одно с другим, как будто нарочно отыскивал какое-нибудь несоответствие или ошибку. Наша беседа уже порядочно надоела мне...
В кабинете было жарко и душно. За соседним столом сидела еще одна просительница, средних лет дама, моя соотечественница, бедно одетая, но еще сохранившая в лице высокомерное я горделиво-отчужденное выражение. Я подумал, что вряд ли она полком командовала или заговор какой возглавляла, — ее-то в чем проверять? Дама изнемогала от жары, то и дело обмахивала полное, в глубоких складках лицо поломанным китайским веером и тяжко вздыхала, бросая просительные взгляды на чиновника, который не уставал заниматься мною.