Владимир Ляленков - Просека
— Добрый вечер, Владимир Николаевич! Хорошая погодка сегодня, правда?
Баранкин вздрогнул, поперхнулся, похлопал глазами. Что-то пробормотал в ответ.
— Не бойтесь, она не кусается, — весело сказал Рульков. — Фу, Рэкс, фу!
И Рэкс его сел, загородив дорогу Баранкину.
Они молчали. Рульков достал портсигар, закурил. Улыбаясь, предложил папиросу учителю.
— Спасибо, я не курю, — сказал Баранкин.
— Никогда не курили? — сказал Рульков.
— Никогда.
— Завидую. Я вот хочу бросить и не могу.
Баранкин что-то промычал невнятно, а Рульков сказал, озираясь:
— Хорошо как! Тихо, спокойно вокруг! А несколько лет была здесь война. Бомбили, стреляли. Люди голодали, умирали. Тишина всегда напоминает мне войну, Владимир Николаевич. Простите, вы в каких войсках служили? — вдруг спросил Рульков.
— Я штабным работником был, — сказал Баранкин.
— До Берлина дошли?
— Нет. После ранения в сорок третьем меня по чистой списали.
— И вы сюда приехали?
— Да, — кивнул Баранкин.
— Значит, вы старожил.
Они прошлись немного вместе. Рульков сказал:
— Скажите, Владимир Николаевич, а вы не знали здесь такого Кононова Александра Архипыча, сын его работает в «Заготзерне»?
Может, он и не так спросил, но сути это не меняет.
— Не знаю, — ответил Баранкин.
— А сына его знаете?
— Нет.
— Ну, он же учился у вас! — сказал Рульков. — Вы же тогда заведовали четвёртой семилеткой?
— Да.
— Забыли вы! — засмеялся Рульков. — И Мерцалов у вас получил свидетельство. Помните его?
И тут Баранкин всё понял. Его прошиб пот. И язык у него отнялся.
Короче говоря, вскоре прокурор Игушин, Рульков и ещё кто-то получили свидетельства, отослали их куда требовалось. Но, к несчастью своему, они уже год до этого занимались с учителями. По вечерам в одной из комнат прокуратуры. Роно обязало учителей в порядке общественной нагрузки. Получив свидетельства, ученики заленились окончательно, вообще перестали посещать занятия.
И беда ещё в том, что заведующий роно уговорил поработать немного Фаддея Петровича, потому что школьные учителя сильно загружены. Фаддей Петрович согласился. Каждый вторник и четверг приходил к девяти часам вечера в прокуратуру, учил этих важных людей. Когда же они, один за другим, перестали появляться в импровизированном классе, Фаддей Петрович отсиживал положенное время, кашлял, курил, выглядывая в дверь, — не идут ли? Потом к нему повадилась прокуратуровская уборщица Настя. И они подолгу беседовали.
— Зачем же вы ходите сюда? — спросила его однажды Настя. — Чего ждёте тут?
— А мне что, — сказал Фаддей Петрович, — мне роно платит за часы.
— А-а! — сказала Настя. — Тогда-то что! Давайте чаю попьём — их всё одно не будет!
— А вдруг? — сказал Фаддей Петрович. — Придут, а меня нет. Нехорошо.
— Не придут! — крикнула Настя. — Я знаю! Я слыхала нынче. Убиралась в кабинете Игушина, а он и говорит Рулькову, смеясь: «Слушай,
Пётр, Настя докладывает, этот математик-физик каждый четверг и вторник ждёт нас!» А Рульков ему: «Пусть ждёт, если ему делать нечего». А Игушин: «Неудобно всё-таки». — «Что ж, пойти сказать, чтоб не ходил? — говорит Рульков. — Сказать, что мы закончили учёбу и сдали экзамены?» — «Да нет», — говорит Игушин. И обозвал вас неприлично, — добавила Настя.
— Неприлично? — спросил Фаддей Петрович. — Как же?
Как его обозвал Игушин, я не знаю. Когда мы узнавали у Фаддея Петровича подробности, старик на этом месте своего рассказа умолкал. Хмурился. Настроение у него портилось. Он выпроваживал нас. Словом, обида засела в нём. Он расспросил учителей. И задумался. Как отомстить за обиду? Несколько вечеров писал что-то. Потом снёс на почту штук пять конвертов. Отослал их заказными письмами. А вскоре заваруха и началась. Понятно, в городе никто и не узнал бы об этом, всё осталось бы шито-крыто, если б Фаддей Петрович был моложе, имел бы семью и работал бы сам. Ему б и в голову не взбрело воевать хотя бы с одним Рульковым! Обо всём таком я и понятия не имел прежде. Правда, ходили слухи всякие, что, мол, там-то так вот получилось. А вот там этак. Но всё это случилось где-то. Болтовни и сплетен всяких наслушаться было можно вдоволь. И вдруг у нас в Петровске, под носом, случилось нечто невероятное.
Сначала мы навострили уши. Стали присматриваться.
На уроке немецкого языка Лягва вдруг поднимает руку.
— Что вам, Лягвин?
— Эмма Васильевна, за что увольняют учителя Баранкина?
Немка пожимает плечами:
— Вот уж, чего не знаю, того не знаю. Баранкина, разве отец увольняется?
— Я ничего не знаю, Эмма Васильевна.
Окружаем в коридоре физика. Он отнекивается.
Паве положили записочку на стол. Он прочитал, помолчал. Мы ждали ругани.
— Ребята, — сказал он спокойно, — есть вопросы, на которые я, как педагог, не считаю нужным отвечать. И прошу вас оставить учителей в покое.
Мы оставили их в покое. Уши у нас подросли, зрение обострилось. Зачастил в школу Фаддей Петрович. Не снимая своего пальто с облезлым воротником, просеменит в канцелярию, побудет там минут двадцать и уйдёт. Зачем приходил? Нагрянули в гости к Дмитрию. Дмитрий зовёт учителя просто дедом.
— Натворил дед чего-то, — говорил Дмитрий, — но не признается. Его к прокурору вызывали. Спросите вы его. Может, вам скажет.
— Отстаньте, — сказал нам Фаддей Петрович сперва, — мне не до вас. Володьку жалко, а то б я им не такую свинью подложил.
Он в коридоре держал огромного кролика за уши. Коридор освещала лампа.
— Откройте-ка вот эту клетку, — сказал он.
Я открыл. Он всунул туда кролика и захлопнул дверцу.
— Какого Володьку жалко? — спросил я.
— Вашего Баранкина Владимира Николаевича. Какого! Я защищаю свою честь! — крикнул он. — Меня оскорбили, и наношу ответный удар, и тут, оказывается, я подлец, подкопался под Володьку! Клянчит он, клянчит его жена, господом богом молят отказаться от своих слов! А я про него ничего не говорил! Я и не знал, что он преступник, торгует свидетельствами!
Фаддей Петрович думал, что мы в курсе дела. Завёл нас к себе, усадил на кровать. Около часа доказывал, что он ничего не знал о проделках Баранкина. Он написал только про своих горе-учеников, которые как-то кому-то умудрились сдать экзамены. А он сидит часами в прокуратуре, ждёт их. Они же смеются над ним, оскорбляют его за глаза.
Фаддей Петрович кричал долго, и мы узнали всю эту историю.
Дома известие моё встретили молчанием. Мама посмотрела на отца. Тот покашлял, взял газету.
— Ну и что? — сказал он, потому что я уставился, ожидая реакции на мои слова.
— Как — ну и что! Разве ты не понимаешь, что теперь будет?! Странный ты человек, пап! Сегодня мы узнали, завтра вся школа, потом весь город!
— Не кричи, Боря, — сказала мама.
— И тебя это не трогает? — удивился я.
— Принеси хлеб, — сказала она, — и чистую тарелку. Ту, с голубыми цветочками.
На кухне я задержался.
— Что за мерзость! — тихо сказала мама отцу. — Ты ничего не знал об этом?
— Нет. Откуда мне знать?
Я принёс хлеб, тарелку. Мама налила супу.
— Что ж ты скажешь на это, ма? — спросил я, глядя в тарелку.
— На что?
— Про то, что я рассказал.
— Всё это, может, и не так, Боря. Мало ли что Фаддей Петрович вам скажет. Ты помалкивай об этом.
— Как — помалкивай?
— Где работает этот Фаддей Петрович? — спросил отец.
— Нигде, — сказал я. — Он на пенсии.
— А-а, — отец зашелестел газетой.
Утром, до начала занятий, мы припёрли в угол Юру Игушина.
— Честное комсомольское — ничего не знаю! — взмолился он. Глаз его прищурился хитро. — Тэк-с, тэк-с, — проговорил он весело, чего я никак не ожидал, — ежели это правда, задам я ему перцу! То-то он не пристаёт ко мне с задачками!
— Юрка, что ж ему за это будет? — спросил я после.
— Кому?
— Отцу?
— Да ничего! — беспечно ответил Юрка. — Уладят всё это. Заставят их экзамены сдавать. Он ещё походит за мной!
Баранкин уволился из школы, уехал в Курск. Семья его пока здесь.
С Юркой мы вместе готовились к экзаменам за девятый класс и неделю назад сдали последний.
11
Летом уехала поступать в институт сестра. В доме сразу стало заметно тише. Проснувшись утром, по привычке смотрю в сторону её кровати. Со сна даже хочется сказать что-то. Но сестры нет. На кровати гладкое розовое одеяло, маленькая подушечка. А на стене старенький коврик, который знаю, кажется, со дня своего рождения: избушка, от неё вьётся коричневая тропинка. По тропинке идёт девочка с лукошком, а навстречу ей серый волк, вывалив длинный язык.
Мама, проходя через нашу комнату, останавливается. Смотрит молча на пустую кровать, на коврик. Поправит подушку, хотя она нисколько не измята, погладит её рукой. Вздохнёт.