Хамид Исмайлов - Железная дорога
И вот однажды, когда она с сестрёнкой стирала белье у источника за их белокаменным домом, построенным кази после его посещения Скобелева, сестрёнка вдруг вспорхнула и запричитала, как птичка, встревоженная приближением зверя:
— Опа, опажон, ёпининг, онови киши улгур келяпти… Номахрам-та…[24]
Девчонке было всего десять, а потому она блюла обязанности взрослой с куда большим усердием, нежели лепила подобающие ее возрасту глиняные лепёшки.
Сестра взглянула, увидела приближающегося конного, и, не прекращая стирки, намеренно громко сказала:
— Ха, улдими ёпиниб, киргиз экан-ку[25]!
Так, полусарт-полукиргиз Обид-кори, проучившийся тридцать лет в лучших сартовских медресе у лучших сартовских мулл и богословов своего времени, был обезглавлен, подобно срезанному кочану капусты этой 16-летней девчушкой, существованию которой не требовалось никаких доказательств, обоснований или оправданий…
Дорого заплатил постаревший Мирзараим-бий за потерянную голову сына. Два года он отсылал баранов и коз в Скобелев, дабы Саид-Касум-кази окончательно повис на своих векселях, а потом уже, его задолжавшего и растерянного по новому времени, времени векселей и акций, фаэтонов и железных дорог, с помощью финансистов-евреев — Герцфельда и еще какого-то Манна, чьего имени не мог произнести даже изощренный Обид-кори, бий уговорил таки Саид-Касума-кази отдать свою восемнадцатилетнюю Айимчу за пятидесятилетнего своего сына, презрев все сословные и возрастные запреты…
Под напором нахлынувших в его бескрайний двор и сад 80 горных бычков, 200 крутобурдючных баранов, сотни винторогих коз — всего оставшегося богатства могущественного Мирзараим-бия, Саид-Касум-кази сломился и выдал свою несчастную дочь в горы.
Эту задачу решил Мирзараим-бий, но не решил он другой загадки, а, не решив, ее он так и умер, не разгадав своим прямым умом: это ли то великое и страшное будущее, предречённое его сыну тем самым святым стариком под водопадом.
Но Обид-кори, похоронивший своего отца, лишившегося прежде смерти всего своего скота, с болью в сердце, но без боязни вступил в это будущее, в котором одну за другой предал земле всех своих матерей: от старшей — Улкан-Биби и до родной — Нозик-пошшо, и зажил свою голую жизнь со своей единственной и юной женой Айимчой.
Глава 7
В своё время, когда Умарали-ростовщик вернулся из тюрьмы, поправившись на пуд, он устроил огромный «худойи»[26], и Толиб-мясник был специально отослан загодя в город, дабы оповестить там об угощении всех мардикёров, бродяг, карманников, попрошаек. Четыре дня, пару единственных каушей и весь оставшийся в хилом теле голос потратил Толиб на это мероприятие. Потом, когда обессиленный, но возбужденный, он спрашивал жарким шепотом у Умарали:
— Но почему только их?! Может быть, через Октама-уруса позвать лучше Усмана Юсупа и его ЦК? — Умарали, как водится, обматерил его с ног до головы, а потом сказал:
— Пустой ты человек, Толиб. Вся эта шушера разнесет по всему свету весть о «худойи» у Умарали. Народ будет знать! А ты говоришь Усман-Юсуп… Е…л я твоего Усман-Юсупа. Ничего хорошего я от него кроме тюрьмы не видел…
Потом, когда Толиб-мясник стоял в одной шеренге с Умарали, Октамом-урусом, Гумером-слепцом и Агзамом-магзавой, встречая весь этот сброд, нахлынувший ордой на Гилас, он все страшился, как бы Умарали не припомнил их разговор о треклятом Усмане при Кучкаре-чека, а когда, заключая всю процессию, откуда-то из подворотни то ли Кумри, то ли Бойкуш, вынырнул этот одноухий, но вездесущий Кучкар, Толиб весь подтянулся, как солдат перед принимающим парад генералом. Но Умарали, подав лишь кончики пальцев для приветствия Кучкару, вдруг обложил его с головы до ног матом, а потом холодно добавил:
— Прежде чем здороваться с тобой я должен съесть или два кило меду или полпуда казы[27]…
— Ха нега? — расправил свои уши Кучкар.
— Сани курсам, онайниский, шу дегин совугим ошиб кетади…[28]
Трудно умирал Умарали-судхор. Кажется, вот-вот уже и выпустит из рук вожжи этой жизни, ан нет, в последний момент встрепенется, очнется, ухватит уходящую из-под его огромной туши жизнь за загривок… еще один шаг… еще один вздох… еще один миг… и опять, кажется уже все — женщины готовят голоса и слёзы, но вдруг привидится ему железная дорога конца войны… и вагоны идущие на Иваново… и он, отправляющий туда ворованный хлопок…
— Иванопка миллён той… Арехи-Зуюхуюпка миллён той… вой-вой-вой[29]… Какая жизнь начинается, а…
Глава 8
Пост начальника милиции Гиласа, который занимал старший участковый, старший сержант — он же старший сын старшего Кара-Мусаева, ослепшего к старости из-за того, что в годы войны распинывал лепёшки Рохбар, запрещая ей торговать на станции — Кара-Мусаев младший — передавался по наследству. Повторю еще раз, но более чётко: пост начальника милиции Гиласа, которым считался старший участковый, старший сержант милиции, он же старший сын старшего Кара-Мусаева — Кара-Мусаев младший, передавался по наследству. Словом, пост старшего участкового Гиласа был наследственным. Понятно? А то развели тут козу отпущенную, как говаривал сам Кара-Мусаев младший.
Все бы хорошо, и жизнь начальника милиции текла бы себе и текла до конечного пункта старшины перед пенсией, но вот беда, жена Кара-Мусаева младшего — родная дочь Кучкара-чека оказалась стельной. Куда он только не возил, кому только не показывал. Столько знахарей, табибов, да и просто любопытствующих перевидало родильный аппарат бедной женщины, что если бы мужские взгляды обладали хотя бы муравьиной долей оплодотворяющей способности, несчастная Кумри давно наплодила бы милицейский батальон наследников гиласского поста старшего участкового, впрочем, что она и сделала впоследствии, но с другим мужем. Тогда бы и Кара-Мусаев младший имел бы больше оснований носить в дни государственных праздников голубую медаль «Мать-героиня», которую он изъял на базаре у проштрафившейся казашки, носившей эту медаль с другими монетами стран и народов на кончике своих спутанных сорока косичек. Но ни исправное ношение на парадной форме этой медали, ни бесчисленнонеплодотворные мужские осмотры незачинающего лона жены не помогали, и тогда Кара-Мусаев младший решил начать расследование с другого — со своего конца, он решил поставить следственный эксперимент на свою собственную деторождаемость.
Среди женского населения Гиласа ему подчинялись беспрекословно лишь две шалавы: одна, дававшая спьяну дома и другая — от свежего воздуха на кукурузном поле, где теперь вся пацанва стала выпасывать коров, но оперативное чутье подсказало старшему участковому, что вряд ли стоит ставить эксперимент на них — да и потом, что бы они родили ему?! А потому Кара-Мусаев младший дождался ближайшего воскресного коктерекского базара, где за спекуляцией индийским чаем, покупаемым у таджиков Самарканда и продаваемым казахам Сары-агача застукал молодайку-уйгурку, впервые вышедшую на промысел, и под угрозой высылки в Сибирь, приговорил назавтра в послеобеденное время, когда даже машинист Акмолин спал в своём маневровом тепловозе на каком придётся пути, явиться к нему в кабинет.
Назавтра, в назначенный час, когда лишь одно солнце, как административно задержанный, оставалось на улице в одиночестве, галлюцинируя неверными спиралями над испепелённым добела асфальтом, их пришло две. Поначалу Кара-Мусаев решил, что у него двоится в глазах от предвкушения или от проклятой жары, но когда одна из них бросилась к нему в ноги под служебный стол, умоляя простить сестру, Кара-Мусаев понял, что они — близняшки.
Через мгновение, когда Кара-Мусаев младший обнаружил у себя на коленях пачку второсортного индийского чаю, полную трёшек — обычную таксу за спекуляцию чаем — оперативная смекалка бессменного участкового подсказала ему совсем необычный ход — он схватил взяткодательницу за руку и, призывая в свидетели, ее сестрицу, зафиксировал ещё более страшный состав преступления — грозивший никак не меньше как урановыми рудниками — попытку подкупа должностного лица при исполнении последним своих служебных обязанностей.
Девицы-уйгурки плакали и каялись, но Кара-Мусаев действовал решительно и неукротимо. Вчинив сёстрам разные составы, он первоначально развёл их по двум разным комнатам, затем приступил к раздельному допросу каждой из сестёр по отдельности, кончившемуся одинаковым лишением их женской чести взамен лишения их гражданской свободы. Правда, каждой из близничих он дал свое честное милицейское слово, что сестра, отпускаемая под натуральное поручительство, никогда не узнает о цене самоотверженности другой.
Однако надо же случиться такому: забеременели обе молодайки, и Фатьма, и Зухра, но первой об этом узнала почему-то стельная Кумри, потребовавшая немедленного развода без объяснений, из-за которого старший сержант Кара-Мусаев младший был разжалован в младшие сержанты, а из молодых коммунистов — в партийные кандидаты. Но ведь там наверху ещё не знали причин развода, и в страхе перед предстоящим младший сержант, кандидат в члены КПСС Кара-Мусаев младший пообещал по-отдельности жениться на каждой из двойняшек. Правда, теперь двойняшки действовали решительно и неукротимо, и на очной ставке, устроенной ими в участковом кабинете в тот самый час, когда даже машинист Акмолин спал на третьем пути, они раскрыли потенциальное двоежёнство разведённого Кара-Мусаева, которое в отличие от развода каралось уголовным законом, на страже которого и стоял отупевший участковый, и тогда судорожное оперативное чутьё опять подсказало ему, что лучше быть разжалованным за предстоящий развод с одной из сестёр в беспартийные ефрейторы, чем быть высланным за двоеженство, отягчённое разводом, в Сибирь или же на урановые рудники Казахстана, и тогда он объявил: