Лед и пламя - Франсуаза Бурден
– Постарайся не обращать на нее внимания, – посоветовала она. – Парк Амели нисколько не интересует, она скоро забудет об этом и займется чем-нибудь другим.
– Амели не из рода Джиллеспи и никогда не станет одной из нас, – проворчал Дэвид. – И она даже не шотландка! К счастью, она не так молода, чтобы завести с Ангусом общих детей, слава тебе, Господи!
– Она могла бы, пожалуй. В наши дни женщины не стесняются рожать все позже и позже, им хоть трава не расти.
– И что, Ангус согласится на это? – возмутился Дэвид, подняв к небу глаза.
– Кто знает…
– Представляешь себе физиономию Скотта?
– Нет, лучше уж не думать об этом.
– Вместо того чтобы благодарить Бога, я лучше попрошу Его охранить всех нас от этой беды. Пожалуй, на этот раз схожу в церковь и поставлю свечку.
Дэвид стал говорить медленнее и уже не так возмущенно. Наверное, он смирился с потрясениями, которые, возможно, были уже не за горами, но никак от него не зависели. Мойра, напротив, вбила себе в голову, что должна во что бы то ни стало отстоять независимость брата. Она видела, что тот уступает все больше и больше требованиям Амели, хотя и понимала, что делает он это скорее чтобы не нарушать мир в доме, а не потому, что подпал под ее влияние. Брат обладал слишком мощной индивидуальностью и силой характера, чтобы принять что-то в угоду другому человеку. Он всегда все тщательно рассчитывал, и если одной рукой что-то давал, то другой всегда умел взять. И с Амели он вел себя точно так же, как и со всеми остальными. Он сделал уступку жене в том, что касалось Джона, принудив сына открыть для него двери винокурни, но одновременно с этим хоть на время избавлялся от присутствия противного мальчишки. Содержа детей Амели, он ни за что на свете не упомянул бы их в своем завещании. Мойра была в этом совершенно уверена. Если только… Не одержали бы верх над его разумом плотские утехи! Ангус любил женщин и был не очень-то избалован ими до вторичной женитьбы. Мэри отказывала ему в близости после родов, а оставшись вдовцом, вряд ли он соблазнил хоть одну. Мойра предполагала, что для удовлетворения своих потребностей он иногда прибегал к услугам профессионалок или, по крайней мере, женщин легкого поведения. Так что теперь в свои шестьдесят, имея в постели симпатичную женщину двадцатью годами младше, Ангус должен быть на верху блаженства. Неужели до такой степени, что он мог забыть традиционные ценности? Как она могла знать, ведь для нее любовь была «неведомой землей», ибо никто никогда на нее не претендовал. В молодости у Мойры случались редкие флирты, и сердце у нее билось чаще, как и положено, однако помимо нескольких поцелуев ей и вспомнить-то было нечего. С одной стороны, она не отличалась привлекательностью, а с другой – ее суровый братец своим навязчивым покровительством быстро отваживал от нее всех женихов. Брат и сестра были очень похожи – оба массивные, «с низкой посадкой», лишенные какой бы то ни было изюминки в грубоватых лицах. То, что могло еще хоть как-то сойти в Ангусе, – этаком мужественном игроке в регби, обличию Мойры не придавало ни малейшего шарма. И так как она была от природы добра и довольно покорна, много лет Ангус ревниво следил за ее нравственностью, даже не осознавая, что просто мешает ей жить собственной жизнью. Так, из молодой женщины она постепенно перешла в разряд старых дев. А между тем Мойра не испытывала по этому поводу никакой горечи. Многие из ее подруг, вышедшие замуж с большой помпой, кончили разводом, обливаясь слезами. Пары то сходились, то расходились, и мало среди них было по-настоящему счастливых союзов. И уж пусть ей не повезло с мужем, зато в другом она была счастлива: у нее был Скотт. Этот семилетний мальчик, только что потерявший мать, нуждался в ласке, и она без малейших колебаний вручила ему свое сердце.
– Еда скоро будет готова, – объявила она Дэвиду с нотками умиротворения в голосе.
Она не видела никакого смысла подливать масло в огонь. Сегодня вечером Скотт должен был прийти на ужин, и, несомненно, у них опять затеется спор насчет Джона. Ангус будет в плохом настроении, и совершенно не нужно, чтобы ко всему этому еще добавился Дэвид с его проблемой. Впрочем, намек Амели на то, что Дэвид должен уйти, казался ей нелепым. Вся его жизнь была здесь, в Джиллеспи, он это хорошо знал, и в конечном итоге ему ничего не оставалось, как продолжать кланяться и уступать капризам и придиркам Амели, потому что выбора у него не было. У Мойры, увы, тоже.
* * *Примерно в то же самое время на гринокской винокурне Джон прогуливался возле перегонных кубов, руки в брюки, с видом невыразимой скуки. Именно такую позицию он решил избрать, видя, насколько она выводит Скотта из себя. Их взаимная антипатия в течение нескольких последних недель сменилась на откровенную ненависть, и малейший контакт мгновенно оборачивался перебранкой.
За время его появления в винокурне близ Инверкипа[13], в наиболее архаичном из двух винных заводов Джиллеспи, Джон умудрился возбудить ненависть у всех работников, с такой неохотой, ленью и спесью он относился к выполнению самого простенького задания. Скотт сначала поручил его заботам старшего мастера, но тот уже через десять дней наотрез отказался заниматься Джоном. Вот почему Скотт в конце концов решил его взять с собой в Гринок, чтобы самому за ним наблюдать. И тут же Джон выставил свое требование: либо ему покупают машину, либо снимают квартиру. Скотт, который все реже и реже ночевал в Джиллеспи, никак не мог его туда доставлять, а ведь каждым утром туда нужно было приходить вовремя… Это требование было логичным, но, разумеется, Ангус предпочел остановиться на автомобиле, чтобы тот каждый вечер приезжал в Джиллеспи и был под присмотром. Так что вместо того чтобы зажить новой, полной приключений жизнью, Джон заполучил старый облезлый «Воксхолл»[14], на котором до тех пор ездил Дэвид, в то время как управляющий получил взамен новенький универсал! Джон пытался опротестовать это решение с помощью матери, однако Ангус остался непреклонным.
Отойдя от кубов подальше, Джон вышел из цеха на мощеный двор и снова зажег сигарету. Здания винокурни с островерхими крышами не были лишены своего рода элегантности. И, несмотря на свое деланое равнодушие,