Бремя одежд. Болотный тигр - Кэтрин Куксон
Потом еще мисс Шокросс, Кейт Шокросс, как все звали ее, начальница почты. Почему это в деревнях начальниками почты всегда бывают женщины и очень редко – мужчины? Она не задумывалась об этом прежде, но вспоминать о Кейт Шокросс ей не хотелось, и мысли ее переключились на Пегги Матер, что жила с мисс Шокросс и являлась ее племянницей. А еще она была кухаркой и горничной в Уиллоу-ли[2] и в данный момент находилась внизу, на кухне, занимаясь приготовлением ужина – рождественского, семейного ужина.
Она заставила себя не думать больше о Пегги Матер, потому что эти мысли опять вызвали в ней легкий трепет.
Она начала успокаивать себя завтра в это же время она уже сможет думать и о Пегги Матер, и о многом другом, о чем не осмеливалась до сих пор размышлять, потому что будет знать, станет свободной или нет. Не стоит смотреть на это таким образом, упрекнула она себя. Но опять, вопреки всем ее усилиям, мысли вернулись к Кейт Шокросс, почте, освещению в деревне. Эта женщина никогда не зажигала свет на крыльце почты, чтобы помочь людям ориентироваться. Даже в самом помещении горела слабая лампа, которую она и зажигала-то перед самым закрытием. И все же, Кейт Шокросс была, наверное, хорошим человеком. Исходя из того, что она учила детей в воскресной школе, готовила к службе алтарь и в течение многих лет немало жертвовала на церковные нужды, она должна была быть хорошим человеком. Однако некоторые интерпретировали такую щедрость Кейт Шокросс по-своему. Мистер Бленкинсоп, жезлоносец,[3] выразился очень метко, заявив однажды, что ее доброта объясняется не столько любовью к Богу, сколько к Божьему слуге – священнику. Очень, очень точным было это замечание. После смерти супруги мистер Бленкинсоп хотел жениться на Кейт Шокросс; поговаривали – якобы потому, что она унаследовала кругленькую сумму от дяди, проживавшего в Канаде, которого и в глаза-то не видела. Говорили также, что Кейт была возмущена его предложением. Поэтому мистер Бленкинсоп имел основания выражаться так ядовито.
Опять ей захотелось смеяться, но сейчас это был не веселый смех, а как бы приправленный горечью. Потом желание смеяться угасло, а чувство горечи усилилось и, весомое, поднялось к самому горлу и осталось там. «Хватит, хватит, об этом тоже больше не надо,» – резко приказала она себе.
Грейс подняла голову и вновь посмотрела в сторону деревни. Оттуда, издалека, с трудом пробивался через темноту слабый огонек. Она знала, что это у доктора Купера. Он всегда зажигал над своими воротами фонарь, в его приемной постоянно горел свет, и занавески он никогда не задергивал. И когда все огни в деревне, и даже в «Олене», были потушены, свет над воротами дома доктора Купера продолжал гореть. Да и сам этот человек был как луч в темном мире. Так думали не все: для людей консервативных его методы были слишком смелыми. Но для нее он был и отцом и матерью, от которых можно было ничего не скрывать – как на исповеди.
Слово «исповедь» заставило ее торопливо перевести мысли в иное русло; взгляд ее поймал в темноте над деревней огонек, напоминающий падающую звезду – так высоко он находился. Но она знала, что это не звезда, а фары автомобиля, пробивающие толщу тьмы у ворот фермы Тула, расположенной у подножия горы Робек: видно, хозяин направлялся в бар. Говорили, что Тул ездит туда каждый вечер, чтобы скрыться от своей озлобленной супруги, приходившейся ему и двоюродной сестрой Что ж, тому, кто знал, что потеряла Аделаида Тул, ее настроение понять было нетрудно.
Голова Грейс опустилась ниже: совесть не давала ей покоя при мысли о жене Тула, ведь причиной озлобленности этой женщины была она. «Не я это начала, я ничего не могла поделать, – всегда говорила она себе, но на этот раз добавила: – А если все-таки я? Если я?»
Глядя в просвет между деревьями на далекие холмы, она как бы разговаривала с далеким собеседником. «Я не виновата, ведь так?» – громким, умоляющим шепотом произнесла она, потом подняла руки, подалась вперед и положила их на покрытые инеем металлические перила балкона. Как раз в это время на аллее послышался шум: дети возвращались домой. Она быстро выпрямилась и приказала себе не двигаться – пусть они увидят ее здесь. Хотя этим она и не докажет им, что стоит на пороге новой жизни, но даст понять, что наконец изгнала из себя страх и, следовательно, им больше не стоит беспокоиться или шепотом советоваться друг с другом по поводу ее состояния…
Несколько минут спустя комната наполнилась светом, и женщина повернулась к вошедшим. Некоторое время они стояли, разделенные пространством большой спальни. Дети смотрели на мать изумленно, широко раскрытыми глазами, потом бросились к ней, обступили со всех сторон, трогая, похлопывая, восклицая, называя «дорогой» и «милой», ахая и охая.
Беатрис, массивная, пухлая, заматеревшая, как будто ее ребенку было уже лет двенадцать, а не два года, воскликнула:
– О, что случилось? Иди в комнату, на улице такой холод. О! Да ты вся замерзла, посмотри, какие у тебя руки…
Стивен, неуклюжий и долговязый, спросил:
– С тобой все в порядке? Что это на тебя нашло? А потом Джейн, которой через неделю должно было исполниться семнадцать, и которая еще не овладела всеми дипломатическими нюансами, прямо сказала то, о чем все думали, но молчали:
– О, мама, ты нас всех так перепугала. Зачем ты выключила свет?
Качнув головой и улыбаясь всем сразу, Грейс Рауз мягко проговорила:
– Мне так захотелось.
Они не могли не обменяться недоуменными взглядами, а Грейс отвернулась как раз вовремя, сумев сдержать готовые сорваться с ее губ слова: «Не волнуйтесь, я не испорчу вам Рождество своими фокусами. Не волнуйтесь, мои дорогие».
– Я принесу тебе попить чего-нибудь горячего и поговорю с Пегги, – тон Беатрис изменился, теперь она говорила важно, как и подобает почтенной женщине. – Наружный свет тоже был выключен. Весь фасад дома был в темноте. Не помню, чтобы вообще… ну, по крайней мере, много лет такого не случалось. Джейн правильно сказала: ты действительно перепугала нас до смерти. Сядь, дорогая, – она положила руки на плечи матери, пытаясь усадить ее в кресло,