Джудит Тарр - Трон Исиды
— Цезарь мертв, — съязвила Клеопатра.
Прокулей не удостоил ее ответом.
— Элафродит. Охраняй ее.
Самый высокий и крупный из слуг кивнул. Прокулей возвысил голос:
— Галл! Скажи Цезарю. Мы захватили женщину.
«Даже не царицу, — подумала Диона. — Просто женщину». Вне себя от ярости и негодования и еще потому, что слова, чьи бы то ни были, сейчас уже не имели значения, она спросила:
— Для вас действительно важно было захватить ее? Ему ведь нужно только золото. Он всегда рыщет по чужим кошелькам, ваш Октавиан. Что он будет делать, когда проиграет и эти сокровища?
— Ну-у, ему потребуется некоторое время, — сухо ответил Прокулей. Для римлянина он был весьма неглуп. В другом мире этот мужчина мог бы ей понравиться. Он повернулся к Клеопатре.
— Госпожа, могу ли я доверять тебе? Ты дождешься, пока я приведу Цезаря?
Клеопатра вскинула бровь.
— По-твоему я сумею сделать что-то другое? Кстати, если вы собираетесь наружу, приведите бальзамировщиков. И пусть они принесут все, что необходимо для благородного усопшего.
Прокулей казался потрясенным. Должно быть, он не заметил носилок и человека, лежащего на них, по подбородок укрытого военным плащом. Он шагнул к ним, словно его подтолкнули, и уставился на застывшее лицо. Челюсть Антония была подвязана, веки отягощали золотые монеты из сокровищницы. В этом зрелище для глаз Дионы не было ничего красивого, но и ужасного — тоже.
Однако римляне всегда испытывали панический ужас перед смертью, хоть сами были вынуждены частенько падать на меч. Диона знала цену такому мужеству: дерзость ужаса, трусость под маской храбрости. Прокулей резко отвернулся; лицо его посерело.
— Я пошлю бальзамировщиков, владычица, — сказал он заплетающимся языком. — Я… скорблю, узнав о твоей потере.
— Ты бы так же скорбел, если бы его казнили по приказу Октавиана — как изменника и врага римлян?
Прокулей промолчал.
— Можешь идти, — с достоинством сказала Клеопатра, словно и не была пленницей.
Прокулей повиновался — такой властью она до сих пор обладала.
С уходом Прокулея в комнате, казалось, просветлел даже воздух. Диона горько вздохнула. Замурованный оплот царицы стал для нее западней. Там до сих пор пахло смертью и холодным железным душком золота. Клеопатра вернулась к своему стулу. Она шла так, как ходят люди, которые держатся прямо усилием воли. А волю царицы даже теперь никому не под силу было сломить.
— Элафродит, — внезапно сказала она. — Ведь так тебя зовут, да?
Римлянин кивнул и густо покраснел. Он был совсем молодым, хотя и крупным, и казался растерянным и смущенным. Ему явно было не по себе.
— Элафродит, — повторила Клеопатра, — ты позволишь мне несколько минут уединения? Этого требует скромность — я должна переодеться. Я хотела бы встретить моего победителя в более пристойном виде и более подходящем наряде. Можешь ли ты встать на посту у окна? Тогда ты будешь уверен, что я не убегу. И еще — могу ли я попросить тебя отвернуться, пока буду одеваться?
Диона внимательно всматривалась в лицо царицы. В ее спокойствии было что-то пугающее.
Заметив это, Клеопатра улыбнулась.
— Дорогая сестрица. Думаю, пришло время тебе уходить. Твой муж с Октавианом, да? Он позаботится, чтобы ты не пострадала от его мести.
— Луций Севилий — не мой муж, — тихо и твердо ответила Диона.
— Глупости, — отмахнулась Клеопатра. — Кто же еще? Ты ведь любишь его всем сердцем. Возможно, он и виноват перед тобой, но не настолько, как тебе кажется. Луций Севилий всего лишь мужчина — и поэтому дурак. Он думал, что любит Рим больше тебя. Теперь он наверняка сожалеет об этом.
Диона покачала головой. Глаза ее были полны слез.
— Пора, — промолвила Клеопатра, вставая и идя к ней. Она утерла ей слезы, положила руки на плечи Дионы и улыбнулась — светлой улыбкой, лишенной горечи. И улыбка эта сказала Дионе все, что не могла сказать сама Клеопатра при римлянине, стоящем в галерее и бдительно ждущем любого подвоха. Вслух царица произнесла:
— Иди, люби его. Он отчаянно ждет, что ты вернешься. Ты мне не веришь? Но я чувствую это. Сейчас я словно Даная[110] — вся открыта звездам.
— Тогда… ты знаешь… — начала Диона.
Голова Клеопатры поникла и снова вскинулась — в спокойствии запредельного горя.
— Ты была права. Это моя вина.
Антилл был мертв — он погиб сразу же, как только Октавиан вошел во дворец. Цезарион был убит во время бегства. Тимолеон — Тимолеон…
Диона почти выла, но не вслух, вслух — никогда; только в сердце своем. Она обнаружила, что приникла к царице, к подруге, потерявшей сына, ради которого ее сын, самое любимое, бесстрашное, шаловливое красивое дитя, отдал свою жизнь. Объятие Клеопатры было сильным, глаза — сухими, голос — спокойным.
— Да. Я тоже кляну дар, которым нас отметила богиня. Быть невежественной, как самая простая женщина, и верить, как бы ничтожно коротко это ни продлилось… думать, что они спаслись…
Диона напряглась и отстранилась. Клеопатра не удерживала ее. Они стояли лицом к лицу, глаза к глазам: не царица и ее прислужница, даже не две двоюродные сестры, а женщины, потерявшие своих детей, матери, пославшие на смерть сыновей. Это были древние узы — почти такие же древние, как узы, связывающие мать и ребенка.
— Ох, как же я ненавижу войну, — сказала Диона с неожиданной страстью.
— Теперь войне конец, — промолвила Клеопатра. — Мы принесли мир — при всех усилиях сделать обратное.
— Мир по-октавиановски, — горько улыбнулась Диона. — По-римски. Пустыня… и нация рабов.
— Не думаю, — возразила Клеопатра. Она быстро обняла Диону, поцеловала в обе щеки, а потом снова в лоб. Взгляд ее был долгим, глубоким и неотрывным. Наконец она сказала:
— Иди, сестрица. Найди своего любимого. Живи — живи ради него, если нельзя больше жить ради меня.
47
Пока Диона со своей молчаливой служанкой поднималась вверх по ступенькам, Клеопатра стояла неподвижно, и ей показалось, что она наблюдает шествие статуй. Они шли одинаково: очень гордо и прямо, как кариатиды[111], несшие на головах тяжесть небес. Хотелось бы думать, что обе догадались о ее замысле и одобряли этот выбор.
У окна они замешкались, пока Диона говорила с римским вольноотпущенником[112]. Боги были милостивы — римлянин наклонил голову и позволил женщинам пройти мимо него; даже помог им пробраться через окно и встать на лестницу.
Когда он отвернулся, Клеопатра дала знак слугам. Мардиан принес расписанную ширму, целую вечность назад принадлежавшую какому-то забытому ныне фараону. Боги шли на ней торжественной процессией сквозь заросли папируса: Тот, с головой ибиса; обезьяноголовый Птах, Гор с головой сокола, Сехмет — львица с женским телом, Хатор-корова. А вел их всех Анубис, проводник и защитник, с тонкой шакальей улыбкой, загадочный и неподверженный времени. Такие же древние, как и сам Египет, глаза бога-шакала пучились неземным светом и сияли ярко, хотя сами краски поблекли. Казалось, они смотрели в глаза Клеопатре, улыбавшейся, когда служанки снимали с нее одежду.
Поверх ширмы она могла видеть спину вольноотпущенника. Казалось, даже спина его пылала смущением. В Греции и Риме обнаженные мужчины были делом привычным, но женщины… это шокировало.
Клеопатра прошептала слово. В его осанке ничего не изменилось — разве что теперь он стоял, словно застывший в камне. Застывший в камне и безучастный, словно вынутый из вечно бегущего времени — до того мгновения, пока бренный голос не позовет назад. Клеопатра горько усмехнулась. Что теперь для нее значило время?
Медленно, спокойно, величаво, как выполняют ритуал, служанки Клеопатры наряжали ее словно для грандиозного праздника. Они освежили ее в чистой, прохладной воде из огромной бочки, припасенной надолго впрок для живых в обиталище смерти, умастили тело тонко благоухавшими маслами. Гермиона дрожащими пальцами надевала на царицу одежды и золотые украшения, одно за другим, но лицо ее было спокойным, бесстрастным. Рис расчесывала и заплетала волосы Клеопатры, унизывая их жемчугами и золотом, и ни единого признака страха и горя не было в ее движениях.
Боги находились рядом. Клеопатра слышала их перешептывание. Она приветствовала их, опустив веки и едва заметно наклонив голову — не следовало мешать меткой руке Ирис, державшей кисточку и раскрашивавшей ее губы, щеки, глаза. Царица казалась великим произведением искусства, и требовалась предельная осторожность и тщательность, чтобы довести его до совершенства. «Да, все правильно», — подумала Клеопатра. Царица, дочь великих царей, сейчас отринет все земное, человеческое, что еще в ней оставалось, и всецело станет царицей и богиней.