Антон Дубинин - Сердце трубадура
Она была его первой возлюбленной. Его неловкая, разрывающая душу нежность сделала так, что и он стал ее первым возлюбленным. И в миг, когда он отдавал ей свое целомудрие, и огонь, уже собравшийся где-то внизу живота, мучивший, разрывающий, слепящий, взорвался в его глазах, как вывернувшиеся из темноты лепестки сотен, тысяч — (поле, это поле, я умер, это поле роз, ГОСПОДИ ХРИСТЕ) тысяч роз — в этот же миг она вскрикнула, задохнувшимся вскриком (и она плакала, я не хочу плакать, почему же, почему) — и не вскриком боли. Она впервые выдохнула счастье. (Что же, служите мне, как подобает рыцарю… Жизнь за тебя, кровь за тебя. Дело в том, что тебя нет. Это тоже — я…)
Потом они просто тихо лежали рядом, и жар исходил от них — такой сильный, что одеяло было откинуто. Интересно, светились ли их тела. Наверное, да. Мир, разбившийся на тысячи осколков, как приливная волна о скалу, медленно собирался вновь. Гийом первым открыл глаза.
…Кажется, он даже на миг-другой уснул?.. Лицо Серемонды слабо белело в темноте — прекрасное, невыносимо открытое. Они оба отдались во власть друг другу. Такая беда.
— Серемонда…
— Гийом?..
Голоса. Голоса в темноте. Как после смерти. Но… Хорошо, что темно. Потому что Гийом понял, что он умирает.
— О, Господи Боже ты мой…
— Что?..
— Донна… Я подлец.
— Ты?..
Она была еще совсем мягкая и беззащитная; она все еще была его младше.
— Я. Донна… Я прелюбодей. Я… меня надо судить.
— Судить?..
Она переспрашивала, пока не в силах совладать со своей блаженно поющей, звенящей плотью. Ничего дурного еще не существовало. По-хорошему, еще не существовало ничего.
— Да, за измену, — Гийом лихорадочно вскочил, просто-таки взвился с кровати, заметался, голый и худой, по комнате, ища свои чулки. — Я… изменил моему сеньору. Я… а, вот они!..
Серемонде внезапно стало холодно. Натянув одеяло до плеч, она смотрела из постели влажно-блещущим, неосмысленным взором, как он, неловко прыгая и не попадая ногой в штанину, пытается одеваться.
Мужчина чувствует себя неловко без штанов. Это всем известно.
Одевшись хотя бы на нижнюю половину тела, Гийом несколько преобразился. Слегка успокоившись, запалил ночник. Лицо его при свете пламени было бледным и серьезным. Самое прекрасное лицо…
— И что же, эн Гийом, вы теперь… собираетесь делать?..
Эн Гийом тем временем опустился на четвереньки, ища свой красный башмак. Один отыскался легко, а вот второй…
— Я думаю… Нужно пойти признаться. Прямо сейчас.
— Раймон тебя убьет.
— Он — мой сеньор. Пусть убьет.
— Или… бросит в тюрьму за измену. Или…
— Я… не могу ему врать. И предательствовать… то есть предавать. Тоже не могу.
Серемонда часто задышала. Она села в постели, глаза ее, агатовые глаза, были совсем черными. Одеяло упало, открывая безо всякого стеснения сияющую грудь с темными, чуть сморщенными от холода цветками сосков. Глаза Гийома, обретшего наконец свой второй башмак и поднимающегося с пола, скользнули по ее грудям, меж которыми поблескивал, попав в струю желтого света, нательный маленький крест. Это был не похотливый взгляд… нет, скорее отчаянный.
— Донна… Я… кажется, я должен. Простите.
— Может, тебе и все равно, если тебя убьют… Но ты его не знаешь.
— Знаю.
— Нет.
— Знаю!
— Нет!.. Он убьет и меня!.. Или сделает еще похуже что-нибудь!.. Ты его не знаешь!.. Он… он не любит меня, совсем, никак, но считает своей, как… как этот замок или своего коня!.. Если он поймет, что кто-то посягнул на его имущество, он… никого не пощадит. Даже если у него забрали что-то… совсем ненужное.
Гийом молчал. Щеки его горели. Он стоял с остроносым башмаком в руке, и руки его свисали, как плети. Впервые в жизни он попал в положение, в котором что ни сделаешь — все к худшему. Впервые в жизни он не видел эту четкую границу, отделяющую человека — от дерьма.
— Может… все-таки не убьет?..
Ничего глупее спросить было нельзя. Серемонда устало откинулась на подушку, опустила веки. Сказала тихо, как-то безнадежно и беззащитно:
— Ну, ступайте… Мой рыцарь. Делайте, как сочтете нужным.
Гийом швырнул дурацкий красный башмак о стену. По дороге до постели содрал и бросил о дверь второй. Рубашку стащил через голову, уже плюхаясь на колени возле кровати, и ткнулся лохматой светлой головой в бок своей возлюбленной, на мгновение возвращаясь в детство, в те ночи, когда он приходил к матушке, уже больной, уже обреченной, ища у нее утешения — и с острой, отчетливой болью понимая, что ее саму надобно утешать…
…Она гладила, перебирала пальцами — Бог мой, какие мягкие — его волосы. Она сказала только одну фразу — выговорила с трудом, боясь открываться так сильно, но понимая, что зашла уже слишком далеко. Теперь из «все» и «ничего» осталось только «все».
— Кроме того, Гийом… Мой Гийом. Разве то, что случилось между нами… заслуживает имя греха?..
— А разве… нет?..
(Бу-бу-бу, в одеяло. Теперь она гладила его уже по плечам, дивясь, какая у него тонкая, приятная на ощупь кожа — это редкость для мужчины, даже для совсем, совсем юного…)
— По-моему… Это была радость Господня. Я… (ну же, говори, раз взялась, и пропади она пропадом, твоя глупая гордость) — Я только что впервые познала, зачем Бог сотворил мужчину и женщину.
Он поднял голову, улыбнулся, как дурак. Гийом, солнышко мое. Прошу тебя… не покидай меня…
…И оставался с нею, пока не начало светать.
3. О том, как две дамы поспорили об эн Гийоме, и что из этого вышло
…Агнесса прибыла-таки на Преображение к сестре в гости. Приехала, так сказать, «засмотреть» Гийома — без мужа, с малой свитою, намереваясь особенно долго не задерживаться. Что-то подсказывало ей, что Серемонда, хвастаясь, не лгала; но дамское любопытство пересиливало страх быть разочарованной в своей правоте, и жарким августовским днем донна де Тараскон ни свет ни заря заявилась в горницу сестры, не постеснявшись ее разбудить своим звонким, бесцеремонным голоском. Заодно надлежало похвастаться новым кольцом с очень крупной розоватой жемчужиной; хотя здесь, во владениях Серемонды, у старшей из двух дам были все преимущества в интересной игре «кто богаче и знатнее», однако традиции есть традиции, нарушать их нечестно… Пожалуй, Агнесса свою сестру даже любила; окажись та в беде — непременно явилась бы к ней с поддержкой и утегшением, но… Но нельзя же позволить другой даме думать, что она хоть в чем-то лучше тебя!..
…Вопреки ожиданиям, Гийом ей ужасно понравился. Его молодость и красота неприятно укололи надменное Агнессино сердце; и улыбался он прямо как солнышко, а волосы… такой редкий цвет!.. А уж когда после долгого праздничного обеда Гийом по медоточивой просьбе своей госпожи взялся за арфу, Агнесса и вовсе нахохлилась от трудно сдерживаемой досады. Все бы ничего — если бы сестра не бросала на нее такие красноречивые взгляды!.. Да она же откровенно хвастается, демонстрирует любовника, как новый наряд, неужели ты не видишь — так и хотелось Агнессе закричать этому дураку-мужу, который знай себе непроницаемо чавкал, наливался вином до винной красноты и иногда похохатывал на шутки кривлявшегося у ног карлика-мавра. Гийом, берясь за арфу, учтиво осведомился после того, как Серемонда, едва ли не облизываясь, как кошка на сметану, попросила его что-нибудь спеть:
— Конечно, конечно… Если только господин мой не будет против.
— Да нет, с чего бы вдруг? Спой нам, Гийом, — лениво согласился старый дурак, вытягивая под столом длинные костлявые ноги. — Мне вообще-то твои песенки весьма по нраву — если не слишком длинные…
Агнесса испытала к барону даже что-то вроде жалости. Ничего ведь не видит бедолага. Эти двое едва ли не у него на глазах обнимаются — по крайней мере, обмениваются через стол взглядами почище всяких объятий, а он… Сидит тут во главе стола, надутый, как тетерев на току, собой доволен — дальше некуда. Благодушие Раймона простерлось так далеко, что он даже по-хозяйски облапил свою супругу за мягкое плечо, притянул поближе, потрепал по спине пятерней, как добрую лошадь. Приласкал, значит. Н-да, Серемондочка, я понимаю, зачем тебе Гийом понадобился!.. Вон как вся сжалась, прикусила губу — не по нраву, похоже, супруговы нежности. И Гийом весь подобрался, покраснел слегка — впрочем, умный мальчик, притворился, будто что-то не так со струнами, опустил глаза…
— Госпожа моя, а что именно мне спеть?.. Приказывайте…
— Ну, мой трубадур, что вы сами пожелаете… например, ту, мою любимую, про благосклонный взгляд.
— А почему это, жена, он — ваш трубадур? — внезапно вмешался изрядно пьяный Раймон, отрываясь от спинки высокого кресла. — Нечего, нечего ерунду болтать. Гийом — мой вассал, а значит, и трубадур тоже мой. Я ж его, паршивца, сам в рыцари посвятил! Вот этими вот руками ему по морде засветил, алапу то есть дал негодяю…