Елена Катасонова - Ах, кабы на цветы - да не морозы
Вадим открывал бутылку вина.
- За тебя, Танечка. За нас вместе.
Чувствовал ли он мой страх в чужом доме? Наверное, чувствовал, потому что сразу сказал:
- Не бойся, сюда никто не придет.
Но я боялась другого. Меня страшила двойственность его жизни, хотя, конечно, я понимала, что это глупо и старомодно. И все-таки - пусть глупо и старомодно! - почему мы должны быть врозь, когда нам так хорошо вместе? Я все чаще об этом думала, молчала, но думала. Вадим тоже стал молчаливым и как-то по-особому бережным, горестно-нежным, даже в близости, в страсти печальным. Он уже не посмеивался над сантиментами, теперь он сам говорил слова, смешные для тех, кто не любит.
Был конец февраля. В Москве вовсю хлюпало под ногами, здесь же мир сверкал последней, ослепительной белизной. Красноватые стволы сосен покрылись испариной, и эта их влажность, синие, фиолетовые, четкие на снегу тени предвосхищали весну, звали ее.
Мы сидели, не зажигая огня, и смотрели на последние огненные языки в печи. Они тянулись вверх изо всех сил, вырывались из красных, раскалывающихся, рассыпающихся поленьев, но все равно умирали.
- Ташик, - Вадим осторожно взял мою руку, положил к себе на колено, мне нужно уехать.
Рука моя дернулась, но он не выпустил ее из своей.
- Куда?
- В Киев, дней на десять.
- Зачем?
Он усмехнулся:
- К одной колдунье.
Эти его вечные шутки!
- А она красивая? - попыталась я тоже шутить.
- Кто ее знает, не видел. Может, красавица. Ей, наверное, лет сто.
- Нет, серьезно, к кому ты едешь?
- Да говорю же - к колдунье, - с непонятным ожесточением повторил Вадим и выпустил наконец мою руку.
- Не понимаю...
Я отошла к окну. Когда он перестанет мучить меня?
- Где ж там понять... - Вадим тоже встал, заходил по комнате, потом снова сел, уставился на синий пепел, мертвый уже огонь. - Иди сюда, Ташик, я хочу тебе что-то сказать. Нет, не хочу, должен.
- Ничего ты не должен...
Вадим болезненно сморщился:
- Перестань, какой ты еще ребенок! Давно надо было сказать, чтоб ты не мучилась, поняла, почему никаких шагов я не делаю.
- Да ничего мне не нужно!
Конечно, а как же - никогда ничего! Нам это вбили с детства - великие истины: главное - самолюбие, женская гордость ну и, понятно, любимое дело, которое "прежде всего"! Как ни странно, эти смешные истины всю жизнь и спасали.
- Надо, Ташенька, говорю же - пора... Помнишь, ты как-то спросила, где учится Алик? А я не сказал'.
- Да, не сказал, - завороженно кивнула я. Мне вдруг стало страшно.
- Нигде не учится... И не работает...
- Почему? - Я не смела догадываться.
- Потому что не может, не мог никогда. - Вадим закрыл рукой глаза. Это сейчас стараются что-то предвидеть, прерывают, если надо, беременность.
Раньше все было проще, страшнее.
Я сидела молча, не шевелясь, чтоб не скрипнуть деревянной рассохшейся табуреткой, боялась даже перевести дыхание. Мертвая тишина стояла в доме. Вадим убрал руку с лица.
- Выяснялось все обычно месяцам к десяти - не сидит, не ползает, не пытается говорить. А вначале мы радовались: такой спокойный ребенок... С тех пор Лера и не работает, а была когда-то отличным химиком. С тех пор эта чертова дача, свежий воздух, будь он проклят! Всю жизнь сражаемся - новые препараты, бабки-колдуньи... Пытались даже учить, только он все забывает. Теперь вот нашли еще одну, в Киеве.
- - Да разве она поможет?
- Лера надеется. Все время ищет, все эти годы; не хочет, не может смириться. Что-то иногда помогает, а может, ей только кажется.
- А тебе?
- Я поддакиваю. Если говорит, стало лучше, всегда соглашаюсь. В прошлом году были в Тбилиси. Может быть, помнишь?
Еще бы! Я тогда ревновала безумно, приставала к Вадиму: "Зачем ты едешь?" Он отшучивался, смеялся: "Хочу взглянуть на грузинок поближе!" Я просто осатанела от этих его слов, бросилась на него с кулаками, а он хохотал до упаду - целовал мои руки и хохотал. Если б я знала!..
Теперь рядом со мной сидел понурый седой человек, никакой не победитель, как я о нем не без раздражения думала, напротив - поверженный, проигравший главное в жизни. Только сейчас я заметила, как он сдал за наши три года.
- Потому и отдыхать мы с тобой вырвались только раз, поэтому и не приглашал я тебя в театры - вначале ты обижалась... Помнишь, ты как-то спросила про других женщин?
- Дурацкий вопрос, ты еще назвал его детским;
- Посмеялся и не ответил.... Это я умею, всегда умел... Теперь скажу.
- Не надо!
- Скажу. Только мать может терпеть бесконечно. Всем другим - даже отцу - бывает невыносимо!
И тогда срываешься в загул, пьянку, в романы, пошлые связи, стараешься забыть хоть на два-три часа, что ждет тебя дома. Но всегда при этом чувствуешь себя последним мерзавцем.
- И со мной?
- С тобой нет.
- Почему?
Ответ я примерно знала.
- Потому что люблю. Даже не знал, что могу так любить. Ты спасла меня от отчаяния, Таша.
***
Он уехал в Киев, а я стала сходить с ума - всерьез, по-настоящему. Смотрела на Митю и видела на его месте Алика - отъединенного от людей, погруженного навсегда в загадочный, страшный мир. И никакой Люси рядом - а ведь это живая мужская плоть, только мать - как страж, как сиделка, тоже отверженная. Ни работы, ни любви, с мужем спаяны общей бедой, невысказанными упреками, темными подозрениями: кто виноват, чьи гены, кто выпил вина в таинственный час зачатия? И друзей тоже нет: кого пригласишь в такой дом? Ему-то что, он убегает - на работу, к любовницам, ему-то что, хотя тоже несладко, но все равно - у него хоть какая-то жизнь, а у матери?
Ночами я почти не спала, забываясь под утро в неясной, сбиваемой видениями полудреме. Я видела бессмысленное лицо - Митино и не Митино, чему-то смеялся Вадим и держал меня за руку, а за его спиной маячила скорбная фигура в черном, и это тоже, кажется, была я, обреченная на смирение, молчание, терпение - на все ради сына. Я просыпалась в холодном поту, в страхе: как могла я чем-то там быть недовольной, бранить Митьку за нерадивость, ворчать на Люсю, страдать от нашей немыслимой тесноты? Да Бога нужно благодарить - ежедневно и ежечасно: ведь мы нормальны - говорим, видим, слышим, думаем и работаем. Это же счастье!
Через неделю вернулся Вадим. Проклятая колдунья передумала, обманула! Что уж там щелкнуло в ее затуманенном сознании, так никто и не понял, только она отказалась даже взглянуть на Алика, а ведь было все обговорено.
- Ты бы сказал, что специально ехали, из Москвы! Везли больного, доставали билеты!
- Да плевала она на нас.
Мы бродили по весеннему голому скверу, промозглый ветер загнал нас в кафе. Мы сидели и смотрели друг на друга, каждой клеточкой, каждым нервом своим ощущая, что кончено, кончено: теперь оба мы знаем об Алике и несчастной женщине, которая сидит и ждет мужа, потому что больше ей ждать некого. И никого, кроме неверного мужа и больного сына, у нее нет.
- Я не должен был тебе говорить.
- Да, не должен.
- Просто не выдержал, устал молчать.
- Понимаю.
- Прости меня, Ташик.
- За что?
- Я все убил.
- Да.
- Не думал, что так получится.
- Знаю.
- Прости!
- И ты...
- За что?
- Что ревновала, приставала с театрами и кино, требовала внимания. И еще - за Палангу.
- Ничего ты не требовала. А Паланга была спасением: я был на грани. Она была безумным - понимаешь? - безумным счастьем. Тот актер... Как он сказал...
- Я помню, - торопливо перебила я.
- Но я не могу без тебя! - Вадим схватил меня за руки. - А ты? Нет, смотри на меня! Ты можешь?
- Не знаю.
- Не бросай меня, Таша! Ах я дурак... Не надо было рассказывать!
- Ведь ты не смог.
- Да, не смог. Сколько мог, держался...
"Не бросай..." Мой Вадим - насмешливый, гордый, - и такие слова, невероятные для него.
Потом мы снова ходили по скверу. На углу висели большие часы, отсчитывая минуты. Я прямо физически ощущала, как истекает отпущенное нам время, наше с ним общее время...
Конечно, мы расстались не сразу. Все лето прорывались друг к другу, когда становилось невыносимо, когда невозможно было жить не увидевшись. Встречались и ходили по улицам или сидели на лавочке у нашего Моспроекта, несколько раз съездили даже к Валечке. Но все стучало во мне: "Конец, конец, все у нас кончено". И когда уехала моя молодежь на Урал - жить в палатках, бродить по лесам и удить рыбу, - когда я осталась одна, я не позвала Вадима: он жил на даче, был там нужен - еще и с продуктами совсем, ну совсем стало плохо, - и я ничего ему не сказала. А он ни о чем не спросил.
***
- Мам, тебе, случайно, не хочется стать бабушкой? - философски поинтересовался Митя.
Черные от загара, они сидели рядышком на кушетке - счастливые, молодые, надышавшиеся лесами, накупавшиеся в холодных уральских реках. В прихожей валялись их неподъемные рюкзаки, на стол была выложена добыча черника и ежевика, пересыпанные сахаром, какие-то целебные травы, разложенные по матерчатым, сшитым Люсей мешочкам.