Юлия Лавряшина - Свободные от детей
Выдержав паузу, на которую она мастерица, Зинаида Александровна просит меня подать ей водички, и только освежив горло, продолжает:
— А вернул меня к жизни прекрасный принц! Вот и не верь после этого в сказки…
— Поцелуем вернул? — скромно интересуюсь я.
— Да уж не без этого, — отзывается она с усмешкой. — Дело тоже было на гастролях, только в Белоруссии. Тогда мы еще считались одной семьей… Костя был нашей «восходящей звездой», знаешь такой эпитет? Немного снисходительно звучит, недоверчиво… Звездой он так и не стал, чего-то не хватило. Хотя он был безумно обаятельным, остроумным, пластичным. Молодым, гораздо моложе меня, — она останавливается и скупо поясняет: — Он умер уже очень давно, поэтому я могу доверить вам эту историю. А я, старая кошелка, все живу и живу.
— Я вас умоляю!
— Но мы не об этом сейчас. Он меня вытянул из этого холода, в который я погрузилась. Хотя внешне все началось с заурядной интрижки. Как-то пошло вроде бы на гастролях… Выпили в компании вина, кровь взыграла… — протяжный вздох. — Когда рассказываешь, все кажется таким пустым… А наполнило меня от сих до сих.
Она касается кончиками пальцев макушки и пяток, по-домашнему обтянутых носочками. Жест изящен и выверен, рука в перстнях… Молодые актрисы лишены этого аристократизма, может, и показного, но убедительного, вызывающего трепет сердца и скованность языка. Хочется только слушать ее и смотреть…
— Понимаете в чем дело, Зоя, — Зинаида Александровна пристально вглядывается в тот кусочек своей жизни, когда она родилась заново, — ему принадлежало все во мне: душа, тело, мысли, желания. Все! Это было настоящее безумие, но нам как-то еще удавалось сохранять трезвость мысли, и в театре никто ничего не пронюхал. Самой не верится, что такое вообще возможно. У нас, конечно, были какие-то кодовые фразы, которые мы употребляли при других, если хотели дать понять, что нужно срочно остаться наедине. Или напротив — что это невозможно.
Ее легкий, совсем не старческий смех ветерком струится по комнате. Глаза лукаво прищурены, удлиненные ногти поблескивают. До сих пор кокетлива, очаровательна… Когда вмешиваются цифры, складываясь в нечто невообразимое, ужасая, разум отказывается в это верить, ведь вот же сидит передо мной — живая, блестящая, подтянутая! На каблучках ходит, и так стремительно, что даже я устаю с ней рядом. Восторг, а не женщина… Каким идиотом, похоже, был ее муж!
Точно услышав мои мысли, Зинаида Александровна поясняет:
— А мужу я сообщила о своей любви в первый же день. С недобрыми чувствами, конечно… Позлорадствовать хотелось. А он не поверил! Представляете, Зоя? Он отказывался верить, что я могу ему — такому замечательному и непревзойденному — изменить!
— Самонадеянный был человек…
— Талант, — отзывается она с неожиданным уважением. — Они оба были невероятно талантливы. Мне казалось, что оба могли сыграть что угодно: хоть Гамлета, хоть его мать…
Я сдержанно усмехаюсь, боясь хоть чем-то задеть ее. Но она сама улыбается во весь рот. Мне кажется, что Зинаида Александровна взглядом просит побудить ее к продолжению. Но мне и самой хочется узнать, что же там было дальше в этом ненаписанном романе.
— Мы встречались года три, — охотно откликается она на мой вопрос.
Но больше не улыбается, и я понимаю, что та застарелая боль все еще не умерла в ней. Но это не страшно… Она позволяет этой много пожившей женщине чувствовать себя живой.
— А потом? — тороплю я.
— А потом мой муж стал болеть, сначала инсульт, потом… Ну, неважно! Все эти физиологические подробности — к чему они? Я все свободное время проводила у его постели, ну, и дети, конечно… И наши встречи с моим прекрасным принцем как-то сами собой сошли на нет. И такой острой потребности в них больше не было, вы же понимаете! Костя выполнил свою миссию, спас меня, когда я была на грани, вытянул.
— Он был женат?
Она задумчиво качает головой:
— Он женился, когда уже заболел мой муж, и я дала понять, что останусь с ним во что бы то ни стало. Теперь тем более… Его жена была не из нашего мира. Совсем молоденькая девочка, хорошенькая, пустенькая… Ей хотелось бриллиантов и мехов, Костя бегал по елкам, подрабатывал, как мог, и на радио, и со студентами занимался. А переутомление начал водкой лечить… Ну, вы знаете, как это бывает! Он часто звонил мне, мы ведь остались добрыми друзьями. Нет, не так! Мы стали родными людьми, понимаете? Всем делились, все обсуждали. Я умоляла его не надрываться, но где там! Его жена все требовала и требовала… Я тогда мужа похоронила, и Костя хотел уйти ко мне, но там у него уже родилось двое детей, и я не пустила его. Наверное, зря… Та девочка его погубила своей жадностью неуемной. У него ангина началась, температура под сорок, а он решил выпить, чтобы взбодриться и бежать Дедом Морозом работать. «Скорая» его даже до больницы не довезла.
Сцепив на коленях руки, она смотрит перед собой, но во взгляде ее не трагизм, а нежность. И неподдельные слезы дрожат в голосе:
— Такой дурачок… Погубил себя. Талант свой, Богом данный, погубил…
Я прощупываю выход на знакомую тему:
— А если б у него там не было детей?
— Не знаю, — не сразу опровергает она. — Может, это уже ничего не изменило бы. Слишком долгая прелюдия к браку ни к чему хорошему не приводит. Мы оба перегорели… Успокоились. Конечно, ровные отношения в семье — это очень даже неплохо. Скандалов меньше. Но мы-то еще помнили, как сходили друг по другу с ума! И мне казалось, что любовь уже умерла. Что мы могли предложить взамен? Дружить лучше было на расстоянии. По крайней мере, мне так казалось тогда.
Вспышка улыбки:
— Хотя сейчас я, пожалуй, не отказалась бы от присутствия верного друга! Но в то время мне еще мерещились будущие страсти…
— Были? — не выдерживаю я.
— Были, — соглашается Зинаида Александровна. — Но какие-то…
Она изображает «пшик» и смеется:
— Страсти на одну ночь. Надеюсь, у вас не так с этим шведом?
— Нет, — отзываюсь я. — У нас на четыре дня. Осталось три…
* * *Публика в Швеции доброжелательна просто неправдоподобно. Когда взрослые мужики в зале отбивали себе ладони на нашем спектакле, я хоть с изумлением, но еще приняла это. Но Леннарт устроил мой творческий вечер, и такие же мужики с круглыми лицами и крепкими плечами еще до того, как я открыла рот, уже аплодировали мне так, будто к ним приехал сам Достоевский. Никто из сидящих в зале, конечно, до этого вечера даже имени моего не слышал, но их физиономии просто светились от радости. Мне даже подумалось, что стоит перебраться в эту страну насовсем, лишь бы столько энергии получать от своих еще только потенциальных читателей. Что сказал бы Леннарт, если б я объявила ему, что собираюсь поселиться в Стокгольме?
Он смотрит на меня так же восторженно, как и остальные, и аплодирует, вытянув и без того длинные руки. Ему предстоит переводить все, что я собираюсь сказать, для этого Леннарту необходимо думать созвучно со мной. И хотя не ради успеха этого вечера я легла с ним в постель, мне все же кажется, что теперь он понимает меня чуточку лучше. Что его перевод будет не дословным, а творческим — глубинным. Тогда эти люди, авансом подарившие мне столько любви, смогут поверить, что я того стою.
— Как ты будешь переводить отрывки, которые я зачитаю? — спрашиваю я шепотом.
Он напускает на себя серьезный вид:
— Я не буду их переводить. Пусть они слушают музыку твоих слов.
— Думаешь, она есть — музыка?
— Я же ее слышу, — удивляется Леннарт.
Его слова откликаются во мне приливом нежности, которой я не хочу. Как могу противлюсь всему теплому, что начинает ворочаться в душе, когда я смотрю на это светлое лицо, на котором теперь почти всегда улыбка. Будто я и впрямь излечила его от творческого кризиса, и Леннарт пребывает сейчас в блаженном состоянии новорожденного, открытого для жизни, которая видится сплошной цветочной поляной, над которой мотыльками порхают новые стихи.
Но подобное излечение с чьей-то помощью невозможно, ведь нам не пишется не потому, что кто-то любит или не любит нас… Люди, что находятся вокруг и даже на расстоянии дыханья, не так уж влияют на процесс творчества, как это кажется непосвященным. Все происходит внутри пишущего и неподвластно законам внешнего мира, хотя мы рассказываем о нем в своих книгах, пытаемся исследовать его, наблюдаем за ним. Но его влияние на творчество каждого из нас очень относительно. Иначе люди не смогли бы написать ни строчки в нищете, в тюрьме, в больнице…
А мы рисуем словами в любых условиях, нам даже не нужен вид из окна, потому что существует память, и она переполнена выпуклыми деталями, острыми запахами, разноцветными сокровищами нашего детства, из которого тот же Набоков качал и качал. И существует воображение, способное переместить нас в любую точку земного шара и познакомить с людьми, которых нет на самом деле…