Шарль Нодье - Изгнанники
И он тоже плачет, но слезы его падают лишь на пыльную землю.
Еще немного, и вот я вижу его недвижимым, распростертым на сухом песке; сломленный усталостью и горем, он мучительно ощущает медленное приближение смерти. Длительная болезнь истомила его — щеки впали, глаза налились кровью; грудь вздымается с трудом; из уст его, которые иссушила жгучая жажда, вылетает воспаленное дыхание; и, чувствуя, как вот-вот иссякнут его жизненные силы, он обводит все вокруг мрачным взглядом и тоскует, что подле него нет друга.
Друг приготовил бы ему ложе из мха, друг выжал бы ему в чашу сок целебных трав; друг покрыл бы его своей одеждой, чтобы защитить от знойных лучей солнца и прохладных капель росы; заботы друга скрашивают даже смерть… Но он одинок.
Биение его сердца учащается, потом становится прерывистым, останавливается… кровь на мгновение вскипает, а затем, медленно холодея, застывает в жилах; веки судорожно трепещут и опускаются; он шепчет: «Пить!..» — и умирает, так и не дождавшись ни от кого ответа!
Глава шестая
Еще один друг
Когда взошло солнце, я уже сидел перед хижиной, на камне, служившем скамьей.
Окрестный вид не давал простора для глаз; лишь сквозь кроны деревьев да между отвесными вершинами скал можно было разглядеть вдали чудесные равнины Эльзаса, неясные контуры которых сливались на востоке с дымкой облаков. С трех других сторон горизонт обступали то густые чащи сосен и лиственниц, то каменные глыбы, которые время от времени отрываются от горных утесов и скатываются вниз, как попало громоздясь одна на другую.
Глаз человеческий взирает с благоговейным трепетом на эти гигантские руины мироздания, и тис, простирающий над ними свои полого раскинувшиеся ветви, царственно венчает их. В обломках памятников старины есть торжественность; в обломках космоса есть величие.
Ведь нет ничего более естественного, как преклоняться перед несчастьем; ведь нет ничего более возвышенного, чем развалины, овеянные славой, и нет чувства более неподдельного, чем глубокое уважение, которое внушается представлением о величии и о неизбежной гибели.
Не знаю… но я не хотел бы иметь другом того, кто без волнения способен взирать на дуб, поверженный грозой, и кто не чувствует благоговения, подавая милостыню Велизарию.[3]
Да, окружавший меня ландшафт не мог бы, вероятно, послужить темой для идиллии Гесснеру[4] и сюжетом для картины Клоду Лоррену,[5] но в нем была та пленительная торжественность, что приносит вдохновение и утешение, успокаивает боль, окрыляет мысль.
Я понял, что у меня есть душа. Лавли подошел ко мне, и я почувствовал, братски целуя его, что души наши отныне слились воедино.
Накануне вечером я лишь мельком заглянул в хижину; теперь я вошел туда вместе с Лавли; внутри все было убрано просто, но всюду чувствовалось здесь присутствие материнской любви, улыбкой отвечающей на любовь сына. Здесь была обитель добродетели, двери ее были гостеприимно распахнуты, и она показалась мне храмом.
Взгляд мой задержался на нескольких книгах, составлявших библиотеку Лавли.
На самом видном месте стояла здесь Библия — первая из книг, рядом с ней я увидел «Мессию» Клопштока[6] — божественную поэму рядом с божественной летописью; около них я увидел сочинение Монтеня,[7] мудрого знатока человеческого сердца; они стояли между Шекспиром, который был великим художником этого сердца, и Ричардсоном,[8] который написал его историю; были здесь и творения Руссо, Стерна[9] и еще некоторых авторов.
Ласково пожав мне руку, Лавли взглянул на меня с таинственным видом, снял с полки шкатулку черного дерева, осторожно открыл ее и вынул оттуда томик, обернутый в черный креп.
— Вот еще один друг, — сказал он, протягивая мне книгу; то был «Вертер». Мне было двадцать лет, но, признаться, я видел эту повесть в первый раз. Лавли покачал головой и вздохнул.
— Я прочитаю твоего «Вертера»! — воскликнул я.
— Видишь, — продолжал юноша, — как потерлись его страницы! Когда разум мой помутился и я стал бродить по горам, этот друг остался со мной; я носил его на груди, я орошал его слезами, то подолгу глядя на него, то прижимаясь к нему пылающими губами; я читал его вслух, и он заполнял собой мое одиночество.
— Да, Лавли, я прочитаю твоего «Вертера».
— Мы прочитаем его вместе, — ответил Лавли.
С тех пор мы не раз перечитывали эту книгу.
Однажды, взяв с собой «Вертера», я вышел из хижины один и углубился в лес.
Глава седьмая
Она
«Почему мне уже мало этой книги?» — с грустью подумал я, закрывая томик «Вертера».
Почему все, что прежде доставляло мне отраду, теперь утратило свою прелесть? Почему не привлекают меня больше ни журчанье ручья, ни закат солнца, ни воспоминание о невинной поре детства? С тех пор как я открыл эту роковую книгу, мне кажется, будто на меня набросили плащ Креусы и будто я дышу раскаленным воздухом.
Счастье вновь покинуло меня!
Я сел на опушке леса и стал вопрошать свое сердце. Я жажду любви… Эта мысль неожиданно поразила меня, словно вспышка яркого света, но она избавила меня от какого-то тяжкого чувства, которое долго угнетало меня; я облегченно вздохнул. Мечтою своей я уже витал в будущем — оно рисовалось мне во всем обаянии счастья. Мало-помалу чарующие грезы как бы слились с действительностью, и все вокруг приняло новый облик: день показался мне более чистым, долина — более веселой, шелест листвы — более нежным; душа моя раскрывалась для любви — она рождалась заново.
Каждая минута приносила мне все новые ощущения, открывала мне все новые радости; воображение стремительно уносило меня на крыльях радужных надежд, баюкало тысячью сладостных фантазий. И это был уже не сон… Я видел ее перед собою — возлюбленную, ту, что станет для меня подругою жизни… Я рисовал ее себе самыми яркими красками… Мне доставляло наслаждение мысленно соединять в ней чары юности и красоты с прелестью добродетели; глаза ее светились невинностью, уста дышали страстью… Все дышало в ней очарованием… Природная стыдливость окрасила лицо ее нежным девичьим румянцем; то было совершеннейшее создание природы, согретое дыханием любви.
Я сделал несколько шагов и вдруг явственно увидел ее — разглядел волосы, лежащие по плечам ее в причудливом беспорядке; я мог даже заметить, как трепетно вздымалась ее грудь под тонким газом.
Она читала. Я подошел еще ближе и услышал, как шелестит страница под ее пальцами; до меня донесся ее вздох, вызванный, должно быть, какой-нибудь чувствительной фразой… Я увидел, как по щеке ее скатилась слеза, и упал бы пред ней на колени в знак преклонения перед этим созданием собственной мечты, если бы робость не удержала меня от подражания Пигмалиону.
Нет! То был уже не сон… Я видел ее; и, проживи я еще несколько столетий, это мгновение останется у меня в памяти… Я буду видеть ее такой, какой увидел в первый раз, когда она подняла на меня свои глаза и мой пристальный взор впервые встретился с ее взглядом… И теперь, когда столько невзгод обрушилось на меня, когда я истерзан мучительным раскаянием, теперь, когда черная пелена окутывает мои воспоминания, — мне кажется, что я все еще вижу ее такой, какой она предстала предо мной в тот день…
Она сидела здесь, на краю маленького поля, на склоне холма, возле куста шиповника. Увидав меня, она уронила книгу на траву. Неподалеку стояла старая Бригитта. Я приблизился, охваченный волнением… Стелла улыбнулась, словно желая ободрить меня; а я смутился еще больше. Опершись на заступ и наклонившись к Стелле, Бригитта шепнула:
— Быть может, изгнанник.
— Да, изгнанник!
О, если бы в эту минуту все живые существа, населяющие вселенную, хором приветствовали во мне своего короля, они вызвали бы во мне меньшую гордость, чем эта старая женщина, которая приветствовала в моем лице изгнанника.
Глава восьмая
Хижина Стеллы
— Да, — ответил я, — изгнанник… — И добавил: — Но найти счастье можно только здесь.
— Тот, у кого чистое сердце и кто при мысли о прошлом не может ни в чем себя упрекнуть, тот найдет счастье повсюду, — сказала Стелла.
Я тоже думал так. Но я хотел сказать другое, и она заметила это. Она не предложила мне сесть подле себя, а лишь слегка отодвинулась, как бы давая мне место. Я сел; я почувствовал ее совсем рядом с собой, и сладостный трепет охватил меня. Пустота, царившая в моем сердце, исчезла.
Хотя мы никогда прежде не виделись, нам о многом хотелось сказать друг другу; но мы молчали… Однако это минутное молчание сказало больше, чем долгая беседа. Стелла казалась взволнованной, смущенной, как будто растроганной… Она словно пыталась чем-то отвлечься; подняв упавшую книгу, она положила ее себе на колени. Книга (ибо это был тоже «Вертер») открылась на той странице, где Вертер видит Шарлотту в первый раз. Взгляд мой невольно задержался на этих пророческих строках; затем я перевел глаза на Стеллу. Она вздохнула. Мой взгляд был красноречив, вздох Стеллы говорил о многом.