Антон Дубинин - Золото мое
Сейчас же он шел по алтарному проходу, меж рядами собственных молчаливых рыцарей, глаза которых расползались на пол-лица при его приближении. Те, что стояли ближе, отшатывались, как от сильного жара. И совершенно напрасно — король Ришар все равно никого сейчас не видел.
Он шел, слегка покачиваясь из стороны в сторону, как от сильного горя. Голая грудь его с красными полосами от ногтей, как если бы Ришар хотел выцарапать оттуда сердце и теперь принести его Господу, демонстрировала всему миру большой сверкающий нательный крест. Ришар шел медленно, пьяно раскачиваясь, но серые анжуйские глаза его были трезвы и совершенно безумны. Такая тоска, помещенная колдовским способом в золотой сосуд, расплавила бы металл за пару мгновений.
Из груди Ришара вырывался…То ли хрип, то ли стоны больного, то ли львиное рычание. Рычание раненого льва. Король опять не смог победить дьявола, в очередной раз заложил ему свою душу. Горе рыцарю, что сам растоптал свою честь. Накажите его, накажите страшно, я его ненавижу, больше всех ненавижу проклятого грешника.
Дойдя до кафедры священника — с лицом страшным и жалким, и жаждущим, как у пересохшего изнутри бедуина, доползшего наконец до оазиса, Ришар рухнул на колени. С тяжелым стоном, вцепившись себе самому в волосы и выдирая их целыми клочьями — бросая клочки рыжего огня на ветер — Ришар смотрел на дарохранительницу, высокую и золотую, сделанную в виде сияющего солнца на длинной ножке. Она стояла на алтаре, и в ней содержалась тайна, которой не познать таким, как ты, Ришар, отверженным, прОклятым грешникам.
Наконец, совладав с собой на краткий миг, Ришар полез вверх, на кафедру. Священник, прижимая святое Писание к груди, отшатнулся, отошел на несколько шагов. Но Ришар твердо знал, чего хотел — он не к священнику полз теперь на коленях, испуская стоны и раздирая руками ворот рубахи. Только ткнувшись головой в подножие переносного алтаря, он заплакал в голос, немеряно пугая и дивя двух юных министрантов, жавшихся друг к другу неподалеку.
Священник уже совладал с собой; в конце концов, он сослужил тогда в Мессине, где разыгралась пару месяцев назад примерно такая же сцена. Что ж поделать, если желание страшно грешить и страшно каяться у короля Ришара в крови: когда-то и один из его предков, Фульк Анжуйский по прозвищу Черный, так выл и бился в часовне Гроба Господня, а двое здоровенных слуг по его собственному приказу бичевали своего графа, вразнобой выкрикивая зычно, пугая непривычных к такому делу сарацин: «Господи, прими негодяя Фулька, который Тебя предал и отрекся от Тебя! Взгляни, благий Иисусе, на покаяние его души!»
А еще один Ришаров предок по бабке, захватчик престола Вильям Рыжий, был содомитом…
— Зачем вы так врываетесь, сын мой, в дом Господень, будто одержимы бесом? — сурово вопросил епископ. Ришар, поворачивая к святому отцу растрепанную голову, ответил прегорестным стоном.
— Я и есть одержимый, святой отец! Грешен я, отвержен Господом, спасите мою душу!
— И чем же согрешили, сыне? — еще суровей выговорил Юбер-Готье, хотя правда о Ришаре была написана у него на лице. По толпе прихожан уже пополз тихий ропот, и епископ бросил в толпу уничтожающий взгляд: тише там, грязные сплетники!..
Король английский, страшный в своем порыве, уже рвал с плеч белую рубашку, тонкое полотно, не у всякого рыцаря есть такая… Его широченная обнаженная спина, с бесстыдством крайнего благочестия явленная для бичевания, вся перекатывалась буграми львиных мышц.
— Грех содомский, святой отец! Peccatum Sodomitarum! Бес попутал! Именем Господа заклинаю… Епитимью мне… Плетей… Изгоните из меня этого беса!
Не всякому выпадает редкая удача — видеть королевское покаяние. Несмотря на то, что зрелище страшное, что сеньор безумствует, и его перегревшийся на солнце разум непонятно, что в следующий момент удумает — люди, однако же, валили поближе, напирали на деревянную кафедру, трещавшую со всех сторон. Кто-то посадил на плечи мальчика, наверное, сына, чтобы тот лучше видел и навсегда запомнил, как Господь карает грешника, будь он хоть сам король… И совсем затолкали смирно стоявшего с глазами расширенными, как у чахоточного, светловолосого юношу, не проявлявшего повышенного интереса. Гийом просто стоял так до самого конца действа, слушая неистовые крики Ришара — «Помилуй, Господи!» — под каждым ударом, а потом клятву, выкрикнутую с тою же самой, что и сегодня ночью, огненной страстью — только теперь Ришар осязал жадной, невольно сжимающейся в горсть рукой не худые плечи любовника, но золотой солнцевидный ларец со Святыми Дарами, клянясь на них в любви, в повиновении, в вечном воздержании.
Тот же самый голос.
Огонь, страсть, ветер из пустыни, солнце полудня, очищение.
Окруженный огненным сиянием очищения, с исполосованной спиной, горделивой походкой Ришар спустился с кафедры, и встал, по пояс голый, на свое обычное место. Покаяние всегда происходит меж Словом и Евхаристией. Теперь можно и принимать Тело Христово.
А Гийом все так же стоял, бледный и неподвижный, и стоявший рядом незнакомый оруженосец слегка толкнул его в бок, как пришло время всем преклонить колена. И Гийом послушно бухнулся на землю, опуская голову вместе со всеми, ибо не дело мирянину смотреть, как происходит Пресуществление. Но думал он о своем. Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis.[18] Потому что с нами больше ничего не поделаешь, только помиловать.
Так к концу мессы Гийом окончательно понял, что же нужно делать, но он был не Ришар, и он не ломанулся на кафедру к епископу, по пути сдирая рубашку и оглашая воздух покаянными стонами. Он просто тихонько пошел к себе в шатер, поддерживая левой рукой правую за локоть (кожаная перевязь куда-то затерялась еще вчера) и далеко уйдя в себя — там, в тишине, он мог стоять со своей душой в руках и разглядывать ее, и думать, что же теперь с ней делать, и как это сделать лучше всего. В толпе расходящихся с богослужения он встретил Риго, предусмотрительного доносчика Риго Музыканта — торопливо отвернувшегося в сторону (чтобы не узнал) — но Гийом его и так не узнал, хотя именно этому человеку так сильно желал смерти не далее чем сегодня на рассвете. Но теперь это было уже неважно.
Он вернулся к себе, помолился, сходил к реке за водой. Потом, стараясь не особо утруждать раненую руку, принялся разводить костерок. После завтрака достал Алендрокову кольчугу, попорченную в бою, и коробку металлических колец, и инструменты, и принялся чинить доспех, усевшись в тени шатра. По мере того, как солнце приближалось к зениту, тень от шатра становилась все меньше, а когда она совсем кончилась, Гийом переместился в сам шатер и сел у входа. Мелкая однообразная работа всегда помогала ему сосредоточиться. Несколько раз юноша отрывался от дела, чтобы выйти наружу и облить голову водой из ведра. Капли с мокрых волос потом текли за шиворот, но это было даже приятно. Кроме того, мокрые волосы лучше зачесывались за уши и не лезли в глаза.
Закончив с Алендроковым доспехом, он принялся за свою короткую кольчужку. Потом — это было уже ближе к вечеру — собрал свои и сеньоровы грязные вещи, связал в тюк и пошел снести их прачкам, постирать. В голове его впервые после сарацинского плена было светло и спокойно, и теперь он, кажется, ничего не боялся, потому что ощущение с утренней мессы — что Господь смотрит сверху и все чего-то ждет — никуда не делось, напротив, обрело такую спокойную ясность, что, казалось, теперь так и останется навсегда. Все будет хорошо, потому что я — не Блан-Каваэр, и не комок грязи, я — просто я, а значит, всегда можно вернуться. И я вернусь, Господи. Вернусь. И там уже не нужно будет ничего скрывать. Так — проснуться поутру, встать в росах и звездах, нагим и чистым, просто собой, и, раскрыв руки Божьему воздуху, сказать: вот я. Я люблю Тебя. Прости меня. Сегодня же на вечерне (или завтра на утрене) Гийом принесет покаяние и станет снова бел. Паче снега убелюся и останусь собой.
А когда Гийом вернулся в свой лагерь, дело уже близилось к вечерне, свет солнца из невыносимого и белого стал алым и прекрасным, и возле угасшего костра ждал Алендрок.
При виде своего сеньора Гийом остановился, как вкопанный. Почему-то за одну эту ночь и утро поменялось столь многое, что юноша и думать забыл о нем. Он был так занят созерцанием собственной души на раскрытых ладонях и раздумьями, что же с ней теперь делать, что при виде Алендрока испытал прежнее смятение, уже не имевшее никакой причины.
Все утренние достижения едва не пошли насмарку: Гийом сделал несколько шагов навстречу, превращаясь в прежнего себя, немого и слепого (святой Винсент помогает от слепоты)… Алендрок поднялся, еще слабоватый, но уже обретший свой прежний, красноватый цвет лица вместо меловой бледности, и скривил одну сторону рта — так он улыбался, а по-другому и не умел.