Эрик Сигал - Аутодафе
— Только не слишком поздно! — предупредила она. — Нам еще посуду мыть! Целую гору.
Дебора повесила трубку. Город оживал после священного дня отдохновения. Вспыхивало освещение витрин, голоса в вестибюле отеля зазвучали громче, а на улицах, еще двадцать минут назад безлюдных и безмолвных, стал слышен гул машин.
— Что ж, — сказала Дебора, обращаясь к молодоженам, — все было чудесно, но мне все-таки пора на автобус и домой.
— Нет, так не пойдет! — возразил Ашер.
— Как это?
— Во-первых, я знаю, что в шабат у тебя с собой денег нет. А во-вторых, мы обещали Шифманам, что доставим тебя на такси. Если вы меня здесь подождете, я только схожу за бумажником.
Оставалось еще одно препятствие между нею и весточкой от Тимоти. Если таковая была.
— Ханна, не возражаешь, я сбегаю в Альянс? Мне надо оставить записку друзьям, которые на той неделе приезжают.
— Я с тобой! — с готовностью предложила та.
— Нет, нет, спасибо. Ты лучше жди Ашера, а я мигом.
Она бегом пересекла улицу Царя Давида, промчалась по кипарисовой аллее, взлетела по ступеням и оказалась в огромном холле Всемирного альянса.
Протиснувшись к стойке сквозь толпу разноязыких студентов, она, задыхаясь, спросила:
— Скажите, здесь я могу получить письмо до востребования? Ну, если мне кто-нибудь написал?
— Как ваша фамилия? — вежливо ответил клерк с нездоровым цветом лица.
— Луриа, — выпалила она. — Дебора Луриа.
Он повернулся к ящику с грудой писем, на которых значилось «до востребования», и стал бессистемно перебирать разноцветные конверты.
— Я очень спешу, — нервно заметила Дебора.
— Знаю, — ответил клерк. — Тут все спешат.
Он снова погрузился в поиски, казавшиеся ей замедленной съемкой, и в конце концов флегматично заявил:
— Для Деборы Луриа только одно письмо. Документ какой-нибудь есть?
Земля ушла из-под ее ног.
— Простите, — пролепетала она, — я ничего не взяла.
— Тогда завтра придете с паспортом.
— Я не могу… Завтра я… работаю.
— Мы открыты допоздна.
На расстоянии вытянутой руки лежало, возможно, самое важное письмо в ее жизни, и она не могла его получить.
В глазах блеснули слезы.
— Пожалуйста, поверьте мне на слово! Ну, кому еще мое письмо может понадобиться?
— Так и быть, — уступил он. — Я не должен этого делать, но уж поверю вам.
Клерк протянул ей письмо.
Она вскрыла конверт и бросилась к выходу. Не успела Дебора убедиться, что письмо действительно от Тима, как вернулись Капланы.
— Все сделала, что хотела? — поинтересовался Ашер.
Запихивая письмо в карман и стараясь не выдать своего волнения, Дебора ответила:
— Да, все в порядке. Все сделала.
— Отлично. Поехали, а не то Шифманы подумают, мы тебя похитили.
— Ну, и как там было? — спросила Лия.
— Что? — не поняла Дебора. Они воевали с накопившейся за выходной посудой.
— Как кормили? — уточнила Лия. — Муж иногда встречается в «Царе Давиде» с заокеанскими спонсорами. Потом никак на еду не нахвалится.
— Да, еды было много, и очень вкусной, — согласилась Дебора. — Но вы, мне кажется, лучше готовите.
Эта беззастенчивая лесть, как ни странно, растопила сердце Лии. Она вдруг почти полюбила свою американскую домработницу и по-девичьи защебетала. Дебора не могла дождаться, пока можно будет укрыться в спальне.
Свет, как обычно, был погашен, не только из соображений экономии, но и потому, что кто-то из детей уже спал. Ощупью пробравшись через темную комнату, она вытащила из-под кровати чемодан и извлекла из него свое самое большое сокровище — крохотный фонарик, которым светила себе, когда читала перед сном.
Дрожащими руками она навела тонкий луч на письмо.
«Дорогая Дебора!
Молюсь, чтобы когда-нибудь это письмо попало к тебе. Я разделяю чувства, о которых ты написала мне, а кроме того, чувствую за собой неописуемую вину за то, что стал причиной твоего изгнания.
Так вышло, что я тоже уезжаю из Бруклина и буду учиться в семинарии Святого Афанасия в штате Нью-Йорк.
В отличие от твоей поездки для меня это было не наказание, а скорее награда за усердие в учебе — отчего я чувствую себя еще более виноватым, поскольку в числе наук, которые мне предстоит изучать, будет то, о чем ты всегда мечтала, — Ветхий Завет на иврите.
Я изо всех сил старался повидаться с твоим отцом и все ему объяснить. Но всякий раз, как я заходил, твоя мать говорила, что его нет дома. А когда я однажды несколько часов прождал его возле кабинета в синагоге, его секретарь, реб Айзекс, меня прогнал. Тогда я написал ему письмо, но он опять не ответил.
Я стараюсь убедить себя, что происходившее между нами было маленькой искоркой, которую раздул зимний ветер. Я надеюсь принять сан, и было бы наивно думать, что мы с тобой еще встретимся. И невозможность еще раз тебя увидеть дает мне смелость сказать то, что в противном случае я ни за что бы сказать не осмелился.
Я думаю, то, что я чувствовал к тебе, было любовью. Не знаю, что принято вкладывать в понятие земной любви, знаю только, что это была нежность, желание быть с тобой и оберегать тебя.
Желаю тебе, Дебора, счастья в жизни. Надеюсь, что в твоих мыслях тоже останется место — для меня.
Будем же молиться друг о друге.
Твой любящий Тим».
Неважно, что он выразился так осторожно. Сомнений больше не осталось. Они… любят друг друга.
И с этим ничего нельзя поделать.
17
Тимоти
День в семинарии Святого Афанасия начинался до рассвета. В пять сорок пять раздавался звонок, и дежурный из числа семинаристов проходил по рядам кроватей в бескрайней спальне, поднимая своих товарищей призывом: Benedicamus Domino — «Восславим Господа». На что полагалось отвечать: Deo Gratias — «Благодарение Богу».
Двадцать минут отводилось на то, чтобы принять душ, застелить постель и спуститься в часовню. Все это они проделывали молча. Время между вечерним отбоем в половине десятого и завтраком именовалось «Великим безмолвием».
Затем, в черных сутанах, они спускались в часовню для молитвы и размышления. Святые отцы то и дело напоминали им, что это время погружения в себя. Раздумий о том, как лучше прожить грядущий день. Как укрепить свою связь с Господом.
После этого семинаристы выстраивались с подносами в трапезной, дожидаясь своей очереди к узкому окну раздачи, чтобы получить безвкусный, но сытный завтрак.
Окно раздачи имело ровно такие размеры, чтобы через него руки в перчатках могли протянуть тарелку с едой. Женщины допускались на территорию семинарии только для работы на кухне, причем строжайшим образом запрещалось нанимать работниц моложе сорока пяти, дабы молодые люди никоим образом не оказались подвержены тому, что святые отцы именовали «искушением противоположного пола».
Тем не менее почти все, что его окружало, напоминало ему о Деборе.
Хотя святые отцы без устали втолковывали им всю опасность тлетворного влияния женщин, в этом не было никакой необходимости, ибо семинаристы видели лишь неизвестно кому принадлежавшие руки за окном раздачи. Или же созерцали представительниц прекрасного пола в своих ночных фантазиях.
И все же здесь учились подростки, от четырнадцати до двадцати одного года, а даже слово служителя церкви не в силах заглушить прилив гормонов. Для тех набожных юношей, кто не мог устоять перед натиском плотского желания, главной задачей дня становилась исповедь и отпущение грехов. Это называлось «идти в будку».
Секс присутствовал повсеместно. Чем больше звучало запретов, тем больше было грешных помыслов.
Зимой классы плохо отапливались — говорили, что специально. Это делалось для того, чтобы научить семинаристов переносить трудности, вырабатывающие смирение.
Какой бы ни стоял мороз, после обеда семинаристам полагалась получасовая прогулка. Некоторые занимались спортом, используя металлический обод в качестве баскетбольного кольца, другие просто прохаживались.
Здесь они могли свободно разговаривать — хотя им и предписывалось ходить по трое и за ними сохранялся строжайший контроль. Святые отцы всячески подчеркивали значение системы «зрительного надзора» и яростно порицали то, что они называли «особо тесной дружбой». Любить ближнего своего — одно дело, любить однокашника — совсем иное. Существовал принцип: numquam duo — только не парами.
Распорядок дня был всегда один и тот же: размышления, молитва, занятия, тридцать минут рекреации на свежем воздухе. Исключением было воскресенье, священный день отдохновения.
По воскресеньям после обеда мальчики снимали свои мрачные сутаны и одевались по-особому — в черный костюм, белую рубашку, черные галстуки и туфли. В такие дни им разрешалось выходить во внешний мир.