Альфред Жарри - Любовь преходящая. Любовь абсолютная
А еще, как перчатка, играя мышцами — подобно осьминогу, сплошь утыканному пустулами.
Которые вовсе и не пустулы, а споры: технически, индузированные сорусы.
Безобидные.
Но видные.
Страх, от которого невозможно отвлечься, — есть всячески декорированная безобидность.
Затем, в подстилке из мха, под дубами, престранными яйцами — грибы-дождевики.
Вария осмелилась ступить на один из этих мешков ядовитых, еще более мягкотелых, чем веко.
Яйцо птицы Рух смертоносной[150] с тупого иль острого конца надлежит разбивать?
Она вспомнила, что плаун[151], в театрах, вспыхивает при появлениях и исчезновениях через подвижную часть сцены.
ВОЛКИ.
Снуют не иначе как по сухой листве.
А на земле только мох.
Но если была бы сухая листва, то было бы слышно, как снуют по сухой листве!
В лесу без солнца Страх также плохо улетучивается, как и в закрытом доме.
Папоротник — словно ажурный свод подвала, позволяющий видеть всех подвальных чудищ.
У волков не порежутся лапы, заросшие грубой щетиной.
И морды у них — зубастее всех папоротников вместе взятых, хотя зубам не хватает пустул.
Кусающиеся растения друг друга не пожирают.
Вария не оборачивается.
Ведь она прекрасно знает, что они позади нее.
В двухсводчатой аллее лесосеки, их шерсть и клыки опережают их мрачные тени.
Как пара ресниц над двумя глазами большими.
Она побежала.
И вот добежала.
Эмманюэль — в таможенной хижине, у самой кромки на гребне скалы.
Хижина поделена на две части, как котел паровоза с вертикально стоящей трубой.
Первая, будка без штукатурки, сложена из камней — один из которых изъят в пользу пустой альвеолы — бойницы в сторону моря.
Орбита, которую таможенник экспроприировал, чтобы было куда углубиться взору, подобно тому, как рак-отшельник раковины освобождает, дабы в них что-то другое влагать.
Вторая комната плоская и голая: кровать с простыней из камня и подстилкой из водорослей морских.
Несмотря на тесноту, Эмманюэль является Варии во весь рост, за его спиной — колпак камина из розового гранита.
Под колпаком. Он — огонь.
Подставки для дров, справа и слева от него, разбитые, железо изъедено жаром.
Или, скорее, тут только одна подставка — словно угрюмый волк, сидящий в профиль и кажущий зубы кривые из-под усищ и единственный — вместо двух — глаз-дырищу — насквозь.
Чересчур симметричен для одного.
Его спутник-близнец[152] входит в дверь, на удивление отдаленную: для такого большого камина необходима столовая зала аббатства Сен-Мишель.
Второй волк тянет Варию за платье, в пряжу вцепившись зубами.
И Эмманюэль, выйдя из очага и, тем самым, зал осветив, выпуская вперед первого волка с громоподобным рычанием на пастушку, провозглашает:
— Госпожа, садитесь на спутника моего.
Вария, словно очнувшись от сна, с ужасом видит двух черных алмазных волков — а других никогда и не водилось — под бровями Эмманюэля.
IX
На зеленом фоне горностай по центру[153]
«Из-за того что эти демоны водянисты, они неимоверно сладострастны».
СИНИСТРАРИ «О демоническом»[154], пер. Изидора ЛизёИз своей обсерватории Эмманюэль смотрел на приближающуюся Варию.
Не по дороге и не по лесу.
А в своей памяти.
Он видит ее еще лучше, замечает еще до того, как она появляется, хотя стоит спиной, глядя в бойницу к морю.
Париж. Зима.
Господина Ракира и Госпожу Венель сменил Кондорсе[155].
Когда Господин Бог тосковал по морю, то шел к витражу на фасаде вокзала Сен-Лазар, который в освещенные часы походил на аквариум.
И разбивать зеркальную гладь ему уже не хотелось.
Его мать отводит текучую хрустальную портьеру и устремляется к нему, на каникулы.
Впрочем, он очень скоро перестал считать ее своей матерью.
Когда она появлялась, в ней было слишком много от сирены.
И ждал он ее в часы, которые слишком ярко фосфоресцировали.
Приметил же он, что она ему не родная мать, особенно по ее пугливой походке в лучах электрического света.
Скорее — мать-опекунша.
Ночник не боится ни других ламп, ни звезд.
Жена ланпольского нотариуса была из тех мест, где с заходом солнца передвигаются, освещая себе путь железными фонарями, подобно пяденицам, что пугливо несут на себе чудесную и страшную жертву собственного свечения.
И голова ее — едва заметно, но с неукоснительной точностью — покачивалась, склоняясь перед очарованием пылающих стекол.
От которых, однако, пушок шелкопряда на ее белой муфте не золотился.
И скользила она быстрой волной муара, как меховой кожеед.
Или как голова павлина, или точнее, как робкая голова ужа, поскольку эгретка стеклянных нитей, по мере увеличения амплитуды, выдавала дрожание.
Эмманюэль особенно быстро определял, что зверь, вкрадчиво скользящий по льду меж розовых вересков — геральдический.
Горностай.
Возможно, зверек боится его, лицеиста полицейского вида.
Боится себя запятнать?
Горностай — зверь весьма неопрятный.
Сам себе белье драгоценное, но без смены, а посему моет себя на себе же своим языком.
Гаргантюа определил бы его так:
— Птенец, способный глубоко проникать.
Но «мартовская кошка» его расцарапала, подпиливая свои ногти лишь для других горностаев[156].
В тот день, когда Эмманюэль, обращаясь к Варии, сказал не «Маман», а «Мадам», она предложила ему, на выходе из Кондорсе, «почасовой фиакр в Лес[157]» или отдельный номер.
И подумал он вовсе не об инцесте, а о мгновенном возрождении жизненных функций нотариальной супруги.
— Главное, — решился он, — с раками[158].
К отдельному номеру Вария уже была подготовлена читальной комнатой в Ланполе.
Она позаботилась дать пять франков кучеру, не иначе как, чтобы купить его молчание.
Хотя, в этом случае, ей следовало взять у менялы монету поменьше, но золотую.
Как водится, по лестнице гостиницы они поднялись не вместе.
— Официант, накройте на троих, — произнесла Госпожа Жозеб. — К нам еще собирался присоединиться Господин в зрелых летах…
— Украшенный, — шепнул Эмманюэль.
— …Спросит нас? Спросит даму и лицеиста? Удивительно, что его все еще нет. Официант, накройте на троих. Мы его подождем.
— За обедом, — сгладил напряженность Эмманюэль.
Обед оказался прескверным, а любовь не состоялась вовсе, так как им оказали честь самой новой газовой печкой.
Господин Бог был окроплен лаковым фимиамом.
Они лишь осмелились на скомканный поцелуй — при оплате счета.
И все.
Хотя в номере был диван.
Вария откинулась, полулежа, обнажив подвязку плоти чуть выше подвязки чулка.
Но Господин Бог — еще школьник и только.
В сторону вереска направляет свои коньки горностай.
Сегодня Господин Бог обедает не в отдельном кабинете.
Он — в хижине таможенника, которую полагает ничейной, поскольку таможенник отсутствует.
Он — у себя.
Он приготовил странную трапезу, представив ее как подношение самому себе жертвенных тварей и освященного хлеба в храме свободных камней.
Он Ноев ковчег опустошает.
Пирожное в виде миндального ежика при иголках, хотя ему известно, что фигурные пирожные — отвратительны.
Само собой разумеется, десерт будет подан сначала.
Кьянти в легкой бутыли, забавно оплетенной соломой, разбухшей от масла.
Устрицы в маринаде, так что гадко смотреть.
Хлеб ржаной с вкрапленным изюмом коринкой.
Фаллос златой колбасы из фуа-гра.
И поскольку в приюте таможенника нет стола, он разворачивает на полу — для размещения всей своей фауны — черствый ворох старой географической карты.
Он не понимает, что Вария боится волчьего взгляда.
Однако он смотрит именно так.
Он замечает, как тонкая бестия входит под каменный кров.
Который ему представляется для нее куда естественнее и пристойнее, чем какой-нибудь дом.
Сначала они ужинают, сидя рядом, на водорослевой подстилке.
И даже не могут встать во весь рост — эгретка на шапочке Варии цепляет мелких тварей, обживших низкую крышу.
Господин Бог сознает несколько смутно, что его «волчья головка»[159] это то, с чем не стоит играть.
Она — настоящая.
Госпожа Жозеб поднимает руки: ее забавляет, что под довлеющим потолком они вынуждены быть в кровати; а поскольку она не может ни вытянуть руки из-за низкого свода, ни в силах его приподнять, она превращает их в двух маленьких горностаев, и они шныряют уже повсюду, изучая на ощупь сначала карту-скатерть, а потом и географию Эмманюэля.