Татьяна Успенская - Шаман
Ей хотелось услышать свой голос, чтобы понять: он, нет, она снова живёт, с неё, нет, с него снято проклятие.
— Вы говорили, каждые три часа… — Она приподняла голову, зажмурилась, выпила залпом и снова уронила голову на зелень тахты.
Над комнатой, над миром царит белый свет луны и звёзд. Луна — в широком окне, звёзды — в широком окне. Двое в комнате. Спутывают дыхание. Кеша включает золотистый свет торшера, тушит луну и звёзды. Выбирает себе книгу в шкафу. Нина воспалёнными глазами следит за ним. Тень от него прочертила диагональ через всю комнату, он не в комнате, он на всей планете главный, самый могущественный. Он умён, и он знает то, чего не знает она. Он великодушен и способен к состраданию. Благостное тепло разливается по Нине, когда она смотрит на громадного Кешу. Голова у неё кружится, И он, такой великий, послушался её? Её. Он. Неожиданно она испугалась, приподнялась на локте. Кеша присел на краешек кресла, как давеча сидела она.
— Это я раньше говорил «три», а теперь говорю «два». Ты должна делать то, что я говорю тебе, слышишь?
Нет, он на неё не сердится, он — обычный, спокойно листает книжку.
— Здорово ты над собой поработала, чуть что — отключаешься. Погоди, оживеешь. Ты чего, Нинка? — Он скользнул по ней небрежным взглядом. — Ты чего это, а? И ты туда же? — Он нехорошо засмеялся. — Я сказал тебе — «сговоримся»! Так и есть. Ты неутолённая. Ну-ну, жди, Нинка, девчонка твоя уснёт, я приду. Жди, Нинка-неутолённая. — Он встал, потянулся, снова вылез его круглый, аккуратный пупок. — Ты жди, Нинка.
Она не успела ни о чём подумать, ничего сказать, как его уже не было в комнате. Торшер погас, взлетала и опадала широкая занавеска окна. А его не было.
Как он смеет? Что он сказал ей? Никогда ей не говорили таких пошлостей! Он такой… большой, и — пошлости?! Она села, прижала руки к щекам. Снова легла. Взбунтовавшись в первое мгновение, вдруг поняла, что она ждёт его, ждёт потому, что он свободен, совсем свободен, ото всего на свете, он — над болезнями, над людьми, над бытом. И ей необходимо ощутить эту высшую свободу ото всего. Необходимо стать частью его, припасть к его силе. Эта его сила — жизнь. Если она хочет жить, у него должна она научиться, как это — жить без Олега. Только Кеша научит её быть сильной и — свободной. Только он свяжет её с природой и Вселенной! Только он откроет ей, зачем человеку дана жизнь!
Нет, не возмущение, не раздражение, не обида — в ней лишь ожидание: как произойдёт приобщение к жизни, к Вечности? Поэтому сейчас ей не стыдно, не грустно. Сейчас в ней нет памяти и нет Олега.
5
В глубокой тишине прошёл ещё час. Спала ли она, не спала, она не знает. «Нинка-неутолённая». Какое странное слово! Наверное, он оскорбил её своим смехом, своими словами, своим открытым желанием. Пусть. Она протягивает по зелени тахты руку, и рука ждёт Кешу. Она потянулась, и позвоночник её, расправившийся и напряжённый, ждёт Кешу.
Чем Кеша так отличается от всех?
Не лекарство от болезни он даёт ей, а зелье, — мелькнула нечаянная мысль.
— Кыш, кыш! — засмеялась Нина и вдруг поняла: она хочет жить. Жить! Какое ей дело до остального, если он обещает ей жизнь?!
— Дура ты, Нинка, не хочешь лечиться! — Она очнулась. Кеша стоял над ней с рюмкой. Лица его она не могла рассмотреть, Кеша расплывался, и только голос его жил в темноте.
Ей жалко было расставаться с горячей тахтой, но всё равно нужно встать, выпить лекарство, постелить постель. Она с усилием поднялась.
Как странно, лишь встала, почувствовала: непонятная сила сейчас кинет её к нему. Она качнулась в сторону, к выходу — преодолеть себя, но руки потянула к нему. И ощутила прохладные плечи, литые, с нежной кожей. Она помнила, у него в руках — лекарство, руки заняты, но ей захотелось его рук — охладить её горящую кожу, прекратить озноб. И его руки пришли к ней, обняли её шею. Самое незначительное, самое тонкое, что было в ней, он сжал обеими руками, как ошейником, нет, как мягким воротником, как защитой от всего мира. Вот, оказывается, что в ней больше всего болело и нуждалось в тепле, — шея. Шея — центр её жизни, в шее — все сцепления и нити, все волоски сосудов. Через неё из сердца — в мозг, через неё из мозга — в сердце. Кеша чуть шевелил пальцами, и из Нины уходила смерть. Вечность — не смерть, Вечность — жизнь.
Так они стояли в темноте. И над ними, и вокруг них, и в них стояла тишина. Великий, незнакомый прежде покой, полнота ощущения жизни…
А потом Кеша курил. Он лежал свободно, спокойно, как всегда, и курил. Дым лениво распадался над ними, опутывал теплом. Яркий торшер затоплял их лица светом.
— Я люблю яркий свет, — сказал Кеша и замолчал.
А Нина привстала на локте. Не мигая, она следила за его лицом. Вот Кеша чуть сощурился…
Такого с ней никогда не было. В ней всегда оставалась она сама, и именно она сама была нужна Олегу, такая, какая есть, с её авторами и с её рукописями, с её «хочу». Пусть эти «хочу» были скромными, но они были. Сейчас в ней не было её. Был только он, Кеша, и она хотела служить ему. «Прикажи! — просила она его мысленно, потому что слова представлялись ей великой трудностью, на них не было сил. — Хоть бы пить захотел!»
Но Кеша не хотел ничего. Он смотрел в потолок, в расклёшенную тень от торшера, и курил.
«Интересно, что в нём сейчас творится? — думала Нина и не думала. Она разглядывала его широкую, одинаковую в начале и в конце бровь. — Почему он так спокоен? Что знает он такое, чего не знает никто? Какие глупые вопросы! — посмеялась над собой. — Из прошлой жизни умные слова!» Наконец она поняла Кешу, в ней самой сейчас его спокойствие — ровное, глубокое, как дыхание здорового человека во сне. Она ляжет, как он, так же раскинет руки.
— Кто я есть, ты знаешь? — заговорил Кеша. Нина повернулась к нему, села, напряглась, не понимая. — Ты угадала, я был другой. Не спал ночи, сидел с больными. Шёл за десятки километров, не звали, не просили, сам шёл. Всё — людям. Ничего своего у меня не было. Видишь, жены нету, детей нету. А люди, знаешь, как потрудились надо мной?! — Он оборвал себя. — Нечего тебе, бабе, знать про то. — Он молчал тяжело. А заговорил равнодушным голосом: — Кто я есть? Один я вовсе. Звал с собой за травами Дамбу. Мой ученик в секции самбо. По тайге идёшь мягко, ешь сладко, дышишь легко. Плохо ли? А Дамба послал меня куда подальше. Что ж, я понимаю, в тайге не подерёшься. И по ковру скакать козлом легче, чем ползать на карачках, выкапывать корни, сушить травы, стоять у плиты, варить лекарство. Дамба держит первое место по самбо в республике! Слава, кубки, поездки, соревнования. Разве плохо? Другого звал мальчонку, он новенький в моей секции. Самбист из него никакой, а глаз — острый. Тоже не захотел. Ты знаешь, кто я есть? Я не как Дамба — по республике, я по всей России держал первое место целых пять лет! Это в трудовой книжке я массажист и тренер, для того только, чтобы занимать под солнцем нормальное место. Как все. Двумя жизнями поживи попробуй!
Нина коснулась его груди, готовая жалеть, готовая за него мучиться. Он даже не заметил. Не ей, себе говорил, не нужны ему ни её жалость, ни её благодарность.
— Кто я есть? А? Внук великого деда. Дед мне не чета. Он не то что зубную боль и грыжу заговорить… — Кеша помолчал, Нина досказала про себя за него: «Человека мог оживить». — Я вот люблю тряпки, и так и сяк рубашки, что Варька прислала, обглядел! А дед ходил в одних и тех же портках, в одной и той же рубахе по десять лет. Вся деревня кланялась ему. Он, точно храм, был окружён светом, мой дед. Кто я есть? — равнодушно говорил Кеша. — Бесправный колдун в третьем колене, сосланный. Самая мелкая шишка задевает меня. Мой полковник может далеко не всё. Часто приходится отбрыкиваться самому: где рублём, где подарком, где угрозой. Да разве отбрыкнёшься от всех? Уничтожить меня нельзя, как и деда, но меня можно изолировать. Достиг человек власти и считает: его-то обойдут земные беды, его-то не коснутся.
Кеша на неё не смотрел. Он не ей — себе говорил. Его снова оскорбили сегодня, и оскорбление не прошло. Кеша переживал это оскорбление так же медленно, как и радость, как и всё делал при ней уже несколько дней.
— А того дураки не понимают, что каждого когда-нибудь беда настигнет, самого сильного. Уж как Воробьёв гнал меня: в двадцать четыре часа очистить город, а ведь не выгнал, а ведь прибежал ко мне. Только поздно прибежал, я не лечу последнюю стадию, — неожиданно грустно сказал Кеша и тут же равнодушно: — А на его место запрыгнет Галкин или Синицын! И с новыми силами меня — бить! Нет, ты мне скажи, кому я отказал в помощи? Кому я приношу вред? Кому я делаю плохо? — Кешин голос зазвенел. — Ты хочешь, чтобы я выложил тебе всё в подробностях, а я не могу, я тогда потеряю силу. Да, я лечу не так, как врачи. Врачи лечат почку, ногу, ухо, а это болит не почка, не нога, не ухо, это кровь болит, болит весь организм. Лечить нужно… — Он прервал себя. — Если бы каждый вовремя подумал: трава погибнет, и из-за этого он погибнет. Трава — живая, и человек — живой, живое нужно лечить живым, жизнью, а не химию запускать в организм. Простой подорожник, который топчут все, кому не лень, простая крапива, которую вырывают как сорняк, простой лопух — лекарства самые что ни на есть главные. Они могут рассосать воспаления, они обновляют организм. Только нужно понимать травы, уметь приготовить их. Не каждый сможет. Сама земля дарит дуракам лекарства, а дураки, слепые, надутые, убивают траву. Если бы каждый, кто заливает её водой со стиральным порошком, кто выжигает её, кто ставит на ней химкомбинат, подумал, что и он… что это он сейчас умрёт, потому что нету лекарства на его болезнь и уничтожил своё лекарство именно он! — Кеша засмеялся. — Как бы он забегал, этот хрен! Посмотрел бы я на его рожу! Каждый считает: его-то обойдёт, его-то не коснётся. На десятки километров — ни одной травки! — В первый раз на Кешином лице обозначилось чувство: боль. — А ей больно гибнуть, как и человеку. Знаешь, как она корчится, задыхаясь?