Юлия Лавряшина - Свободные от детей
— Успокойся, — я сбрасываю скорость. — Какой ты трус, Малыгин, аж тошнит от тебя!
У него так раздуваются ноздри, будто он сам только что мчался по трассе:
— При чем здесь трусость? Ради чего башкой рисковать-то? Чтобы в Стокгольм не поехать? Профессии лишиться? Тебе, может, новые ощущения нужно испытать для работы, а я при чем?
— Новые ощущения нужны и для жизни.
Я спускаюсь на Ярославку, нацеливаюсь на свой проспект Мира, подумывая о том, что, может, стоило отвезти Власа в его Бибирево…
— Да ладно! Ты же всегда хвалилась своим воображением, — поддевает он. — Вроде тебе и не требуется узнавать то, что тебе хочется испытать.
— Мимо, — отзываюсь равнодушно. — Я же только что сказала, что это не для работы. Я ведь живу не только за письменным столом.
— А иногда кажется — только.
— Тогда мне и ты был бы не нужен.
— А я тебе и так не нужен, — вдруг говорит Влас с такой горечью, что я невольно отрываю взгляд от дороги.
Мне внове видеть его несчастным, тем более какие-то штрихи, незнакомый прищур глаз, подсказывают, что он даже не играет сейчас, хотя до этого момента мне казалось, что Влас и не выходит из придуманного им самим образа.
— Если б я был тебе нужен, ты не рисковала бы сейчас моей жизнью, только чтобы кайф испытать. А тебе плевать на меня! Я не гнал бы так, если б сидел за рулем, а ты рядом.
Я делаю попытку повернуть разговор в русло иронии, где нам было так уютно:
— Из этого следует, что ты нуждаешься во мне просто безумно?
Но его серьез в этот вечер просто не пробиваем:
— Выходит так. Я сам этого не ожидал.
— Тогда ты, наверное, поможешь в одном деле, — решаюсь я, несколько неожиданно даже для себя самой.
— Что за дело? — настораживается Влас.
— Я хочу забеременеть.
Актриса из меня неважная, улыбка получилась натянутой, не способной окутать флером беззаботности. А Власу следовало бы сразу дать понять, что это не всерьез.
— Ты хочешь — что? Да ты что?!
— Крысы уже бегут с корабля?
— Кто тут крыса?
— Прости, хомячок, я должна была объявить это как-то помягче. Тебе сразу послышался марш Мендельсона и детский вой? Не бойся, ничего этого не будет. Это просто… процедура такая.
Тут выяснилось, что Малыгин заикается:
— В к-каком см-мысле процедура?
— В омолаживающем. Не слышал про омолаживающие роды? Я решила, что мне нужно попробовать это на себе. Ты ведь не будешь против, если у меня увеличится грудь?
— Я не понял… Ты собираешься родить ребенка? И сама воспитывать его будешь?
Мне скучно пересказывать то, что уже несколько раз обдумала и обговорила с Лерой, но ведь она сама настаивала, чтобы я посвятила его… Если нет кого-нибудь более подходящего.
А тебя нет. Вообще нет в этом мире. Ты покинул его одиннадцать лет назад, опустошив землю, обесцветив ее. С тех пор я нахожу краски только в том воображаемом мире, где ты продолжаешь жить, и потому все мои герои чем-то похожи на тебя. Хоть улыбкой, хоть именем… Ты — мой проводник в мир несуществующего, откуда родом литература. Но там снуют вовсе не тени, мнившиеся принцу датскому. Ты до сих пор — плоть и кровь. Не только моментами в ночи, но почти постоянно я чувствую тебя так осязаемо, что иногда перестаю понимать, почему до сих пор не перебралась туда, к тебе окончательно… Ведь для меня уже давно в том мире все более выпукло и значительно, сочно и вкусно. Незабываемо.
А что было в этом обыденном, неважном, хотя бы позавчера — как вспомнить? Разве здесь еще зависают прозрачными родинками капли росы на узких травинках, острых, как слипшиеся после умывания ресницы? И встрепанные туи, словно любовницы, только поднявшиеся с постели, стряхивают с волос налипшие свидетельства их грехопадения? Неужели здесь тоже проступает в небе радуга, вызывающая неизменный восторг, какой испытывала только в детстве, когда мазюкала расплывающейся акварелью на шершавых альбомных листах?
Наверное, это все не умерло вместе с тобой, и кто-то другой продолжает находить эти чудесные мелочи, оправдывающие существование этой реальности. Только я утратила зрение, когда не с кем стало делить увиденное… Наверное, не так уж трудно было бы отыскать человека, способного совпасть со мной зрением, сердцем, мыслью. Но мне не хочется другого…
— Ну, что ты молчишь?
Передо мной на мониторе текст какой-то статьи, и, судя по нетерпению Власа, я уже должна была прочитать ее. Выхватываю взглядом абзац: «Омолаживающие роды — это легенда! Вынашивая плод, претерпевая родовые муки, женщина переживает тяжелейший стресс».
Как мы оказались дома? Кто успел включить мой ноутбук? Сколько времени я провела, угодив в расщелину между мирами?
— И что это доказывает? Я могу найти тебе десяток статей, в которых пишется, что гормональный уровень во время беременности возрастает в сотни раз, потому что плацента выделяет свои гормоны, и от этого — и кожа тебе, и грудь, и…
Он орет, сжимая кулаки, светлые волосы растрепались — будто непричесанный гримером театральный парик на голове:
— Ты что, не видела беременных?! Они же все страшные, как смертный грех! Морды тупые, безразличные, ничего их, кроме вечного токсикоза, не занимает. Как женщину может красить арбуз в животе?! Такое пузо только жалость и брезгливость вызывает!
— Я говорю о периоде после, а не во время.
— А эти девять месяцев тебе такими безобидными кажутся? Ты читай, читай! Вот тебе тут все прелести беременности: разрыв сетчатки, варикоз, недержание мочи, миокардит, инсульт. Тебе этим всем обзавестись хочется?
— Глупости. Не встречала ни одной детной женщины с разрывом сетчатки.
Влас упорно тычет пальцем в экран:
— Да ты почитай! Изнашиваемость органов за время беременности — пятьдесят процентов. На фига тебе сдался этот геморрой?!
Сворачиваюсь в своем кресле, где чувствую себя по-настоящему дома, в своей раковине. Маленькая улитка, выставившая рожки… Туда же — бодаться! Этот молодой лев со спутанной гривой раздавит походя и даже слизи на подошве не почувствует.
— Ты-то чего бесишься? Не тебе же вынашивать…
— Но мне на это смотреть! Сама подумай, разве ты создана для родов?
— Оба-на! А я кто, по-твоему? Прослойка между полами? Сейчас даже интеллигенцию больше не считают прослойкой общества.
— При чем тут это?
От того, что Влас присаживается перед моим креслом на корточках, обеими руками окольцевав меня, хочется вскочить на желтую подушку сиденья, обрамленного синими подлокотниками — кресло у меня царское, роскошное. Я в нем и работаю (ноутбук на коленях) и прихожу в себя после работы, которую Элька называет моим главным грехом, хотя противопоставляет ему грехи куда более глупые, — развлечения. Мир захлебывается слюнями, изобретая все новые, моей подруге кажется преступным упустить хотя бы малость, чего-то не нюхнуть, во что-то не погрузиться, уступить другому свое место на визжащей «американской горке»…
Для нее работа в компании, занимающейся пиаром любого рода, только вынужденная необходимость, что-то вроде накопителя в аэропорту, через который необходимо пройти, чтобы подняться в небо. Как можно любить ежедневное топтание в толпе изнемогающих от ожидания? Мои предположения насчет того, что есть люди, искренне увлеченные своим (даже таким, как у нее) делом, Элькой отметаются на раз. Ее приводит в бешенство то, на что я трачу молодость.
«Пиши, конечно, раз покупают, — позволяет она. — Только надо же и меру знать! Чего ты сутками-то вкалываешь? Всех денег не заработаешь. Ты даже не представляешь, сколько упускаешь в жизни!»
Споров как таковых я с ней давно не веду. Ее нападки носят односторонний характер, хотя и Элька прекрасно понимает, что от меня эти жалкие дротики, которые ей самой, наверное, кажутся стрелами, отскакивают, как от щита. Она продолжает твердить, что жить нужно здесь и сейчас, не откладывая на будущее, которое может и не наступить, и на это трудно что-либо возразить. Все дело в том, что наше понимание жизни как таковой не соприкасается никаким боком. Мы совпадаем только в одном: глупо тратить время, которою не так уж много каждому отпущено, на то, чтобы производить на свет никому не нужных, априори несчастных людей. Детей.
Влас со своей неопределенной позицией болтается где-то между нами. Ему безумно нравится дело, которым он занимается, но уйти в него с головой, отказавшись от всех радостей, предлагаемых современным миром, мой артист тоже не готов. Потому его и держат годами на вторых ролях… Чего ему не хватает — таланта или амбициозности? Или все проще — трудолюбия?
Чайковский в письмах признавался, что каждое утро ему силой приходится гнать себя к фортепиано (или роялю? Это как-то забылось). То лень мучает, то похмелье… Но условия договора висят дамокловым мечом: к такому-то числу нужно написать оперу. Которая признается шедевром уж потом… А когда было серое, тягостное утро, и не хотелось работать, ему не слышалось никаких звуков, кроме неспешного цоканья копыт за окном, скрипа телеги, ворчания самовара.