Уильям Локк - Счастливец
Между тем Блэдстон не подавал никаких признаков жизни.
Можно было подумать, что Поля искали не больше, чем сбежавшего котенка. Иногда он старался представить себе, какие шаги предприняли Бэтоны для того, чтобы найти его. Если бы они заявили полиции, то Барнея Биля непременно задержали бы где-нибудь на его пути и допросили. Но позаботились ли они о таком заявлении? Барней Биль думал, что нет, и Поль соглашался с ним. Полиция была весьма непопулярна на Бэдж-стрит — по меньшей мере столь же непопулярна, как и Поль. Всего вероятнее, что Бэтоны были просто рады отделаться от него. Если он не пользовался фавором у мистрисс Бэтон, то для мистера Бэтона он всегда был просто невыносим. Когда Барней Биль приезжал в Лондон, Полю случалось заводить разговор о Бэтонах, но тот из осторожности вычеркивал Блэдстон из своих маршрутов и не мог дать никаких сведений. В конце концов Поль перестал даже вспоминать о них. Они принадлежали далекому прошлому, которое уже заволакивалось в его памяти туманом забвения.
Такой размеренной и прилежной жизнью Поль жил месяц за месяцем, год за годом, известный в студиях как настоящее чудо, пользующийся снисхождением мужчин, несколько избалованный женщинами, забываемый и теми, и другими, когда его не было на глазах, но день ото дня развивая некоторую самодовлеющую личную линию.
Ему посоветовали для профессиональных целей посещать гимнастический зал. Он последовал этому разумному совету и со временем превратился в прекрасный образец рода человеческого, столь совершенный, что действительно мог считаться тем, чем называл его блэдстонский викарий — игрой природы. Но хотя он и гордился своим хорошим сложением, насколько может им гордиться порядочный человек, куда более высокие стремления спасали его от самовлюбленности Нарцисса. Внутреннее существо Поля, а не его тело, было предназначено для великих дел.
На восемнадцатом году жизни Поль пришел к сознанию необходимости перемены поприща. Один из его товарищей по вечернему политехническому институту сказал как-то вечером, когда они вместе возвращались с занятий:
— Мне не придется бывать здесь с будущей недели. Я получил хорошее место клерка в городе. А вы чем занимаетесь?
— Я натурщик, — ответил Поль.
Товарищ, бледный и напыщенный юнец по фамилии Хиггинс, фыркнул:
— Боже милосердный! Что вы хотите сказать?
— Я натурщик в натурном классе королевской Академии художеств, — заявил Поль с гордостью.
— Вы стоите голый перед всяким сбродом, который вас рисует?
— Перед художниками, — ответил Поль.
— Как глупо!
— Что это значит?
— Да вот это самое, — сказал Хиггинс: — как глупо!
Через минуту он вскочил на проходивший мимо омнибус и с тех пор избегал Поля в политехническом институте.
Резкое заявление Хиггинса было ударом и вместе с другими, менее ясными инцидентами психологического характера, выяснило для Поля возможность иной точки зрения. Он оглянулся на самого себя. Из живописного мальчика он превратился в физически совершенного юношу. Он был завален приглашениями в натурные классы, где получал значительно более высокую плату, но где так же не существовал как личность для прилежно работающих учеников, как слепок античного торса, который другие ученики копировали в соседнем классе. Интимность студий, их тепло, своеобразный колорит и развратная роскошь исчезли из его жизни. С другой стороны, он копил деньги. У него было пятьдесят фунтов в сберегательной кассе, тот максимум мелких сбережений, который поощряется непонятливым британским правительством, и порядочная, хотя и не известная ему самому сумма в железной копилке, спрятанной за умывальником. До этого времени ему некогда было научиться тратить деньги. С тех пор как он начал курить папиросы, он стал считать себя взрослым.
«Как глупо!», сказанное Хиггинсом, не выходило у него из головы. Хотя он и не мог вполне уяснить себе все значение этого суждения, оно все же беспокоило его и вызывало внутреннее недовольство.
Одного ему особенно недоставало в его профессии — того, что так щедро давала большая дорога: трепета приключений. Эта профессия была статична, а характер Поля был динамичен. Он потерял также ребяческую веру в свое значение, в то, что он — центральная фигура маленькой сцены. Разочарование начинало нависать над ним. Неужели он всю жизнь не будет делать ничего другого? Старик Эрриконе, седобородый итальянец с патриархальной внешностью, старейшина лондонских натурщиков, приходил ему на ум, старый позер, бормочущий рассказы о своих подвигах: о том, что на одной картине он изображал римского императора, на другой — праотца Авраама; о том, что многие художники не могли приступать к картине без него; о том, как однажды его вызвали из Рима в Лондон, как Россети обменивался с ним рукопожатиями. Поль содрогался при мысли, что ему предстоит быть Эрриконе будущих поколений.
В ближайший день, субботу, у него не было сеанса. Утро он провел в своей маленькой спальне в муках литературного творчества. Несколько времени назад ему пришло в голову, что было бы великолепно стать поэтом, и он упражнялся в стихосложении. Чувствуя некоторые способности к стихосложению, он вообразил себя поэтом и сразу принялся за эпическую поэму из жизни Нельсона. В это утро он был занят битвой в Балтике:
… Но не смутился он нималоИ молвил: «Не видать сигнала!»
Поэзия в таком галопирующем темпе была штукой не трудной, и Поль в короткое время исписал удивительное количество бумаги.
После обеда он вышел погулять с Джен, которая, удлинив юбки и сделав прическу, приобрела вид дамы, значительно старше ее возраста. Ее стройная фигура изящно округлилась, худенькое личико сорванца пополнело. У Джен была приятная улыбка, красивые брови; умело причесанные вьющиеся от природы волосы и со вкусом выбранная одежда делали ее еще более привлекательной. Постоянное общение с Полем создало и у Джен известные претензии. Как и он, она хотела иметь судьбу, хотя бы и не столь величественную. Она изучила стенографию и дактилографию, рассчитывая зарабатывать на жизнь вдали от маленькой лавчонки, не сулившей никаких блестящих перспектив. Это было вызвано стремлением не отстать от Поля в его полете к высотам, чтобы ему не пришлось стыдиться ее, когда он воссядет на облаках в сиянии своей славы. В глубокой тайне Джен работала над самосовершенствованием в соответствии с теми указаниями, которые приносил домой Поль. Она любила субботние и воскресные экскурсии с Полем (в последнее время они посетили Тауэр, Гринвич, Ричмонд), во время которых они делали разные открытия вроде Вестминстерского аббатства или сада в Пэтни, где за четыре пенса сервировали чай. Едва ли ее привлекали все эти вещи сами по себе, но она видела их сквозь ярко окрашенную призму личности Поля. Однажды около моста Челси он указал ей на уродливую полосу грязной тины и сказал:
— Посмотри-ка!
Она, не поняв его тона, ответила:
— Как красиво! И ей действительно казалось, что это красиво, пока его укоризненный и удивленный взгляд не принес ей разочарования и не вызвал внезапных слез, чего он, в свою очередь, никак не мог понять. Единственным последствием этого случая, впрочем, было убеждение девушки в том, что присутствие Поля превращает тенистые отмели в клумбы райских асфоделей. Кроме того, в той же мере, в какой она видела мир глазами Поля, она воспринимала через него чужие взгляды. Его редкая красота привлекала к нему всеобщее внимание, где бы он ни появлялся. Лондон, огромный и суетливый, не мог произвести такого совершенного Аполлона. Когда Джен ловила восторженные взгляды представительниц ее пола, она гордо выпячивала грудь и отвечала дерзкими взглядами торжества. «Небось, тебе хотелось бы быть на моем месте? — говорил этот взгляд. — Но тебе не придется. Я получила его. Он гуляет со мной, а не с тобой. И мне приятно видеть твою зависть, завистливая кошка».
Джен не была принцессой, она была настоящее дитя народа, но я соглашусь съесть мою собственную обувь, если мне смогут доказать, что где-нибудь на земном шаре существует принцесса, которая не торжествовала бы, видя, что другая женщина бросает завистливые взгляды на любимого ею человека, и не назвала бы ее за это кошкой или чем-нибудь в том же роде.
В этот мягкий мартовский день Поль и Джен шли по Юстон-род, он — в свободном синем костюме, пышном черном галстуке и черной мягкой шляпе (это было в прошлом веке, прошу помнить, в эпоху весьма еще романтическую), она — в изящном черном жакете и матросской шляпке. И вид у них был восторженно-юный.
— Куда мы пойдем? — спросила Джен.
Поль, не в настроении искать далекие приключения, предложил Риджент-парк.
— Мы можем там подышать чистым воздухом, — сказал он.
Джен потянула в себя свежий весенний воздух и рассмеялась.