Джеймс Бертрам - История розги
Он рассказывал все это, и, когда я старался вызвать его раскаяние при этих воспоминаниях, он сначала удивился, а потом испугался.
— Нет, — говорит, — это что ж, это — по суду! В этом я разве причинен? Это по закону.
То же спокойствие и отсутствие раскаяния было у него и по отношению к военным ужасам, в которых он участвовал и которых много видел и в Турции, и в Польше.
Он рассказывал об убитых детях, о смерти голодом и холодом пленных, об убийстве штыком молодого мальчика-поляка, прижавшегося к дереву. И когда я спросил его, не мучает ли его совесть за эти поступки, он уже совсем не понял меня. Это — на войне, по закону, за царя и отечество. Это — дела не только не дурные, но такие, которые он считает доблестными, добродетельными, искупающими его грехи. Мучают его только личные дела, когда он, будучи начальником, бил и наказывал людей. Эти дела мучают его совесть; но для очищения себя от них у него есть спасение: это причастие, которое он надеется успеть принять перед смертью, и о чем он просил племянницу. Племянница обещает, понимая важность этого, и он спокоен.
То, что он разорял, губил не повинных ничем детей и женщин, убивал людей пулею и штыком, то, что сам засекал, стоя в строю, насмерть людей и таскал их в госпиталь и опять назад на мучение, — это все не мучает его: это все как будто не его дела. Это все делал как будто не он, а кто-то другой.
Что было бы с этим стариком, если бы он понял то, что так ясно должно бы было быть ему, стоящему на пороге смерти, что между ним, его совестью и Богом, как теперь, накануне смерти, нет и не может быть никакого посредника, так и не было и не могло быть и в ту минуту, когда его заставляли мучить и убивать людей? Что бы с ним было, если бы он понял теперь, что нет ничего искупляющего то зло, которое он сделал людям, когда он мог не делать его? Если бы он понял, что есть один вечный закон, который он всегда знал и не мог не знать, закон, требующий любви и жалости к людям? Страшно подумать о том, что представлялось бы ему в бессонные ночи на печке, и каково было бы его отчаяние, если бы он понял то, что, когда он имел силу делать добро и зло людям, он делал одно зло? Что, когда он понял, в чем зло и в чем добро, он уже ничего не может делать, как только бесполезно мучиться и каяться? Мучения его были бы ужасны!
— Так зачем же и желать мучить его? Зачем мучить совесть умирающего старика? Лучше успокоить ее! Зачем раздражать народ, вспоминать то, что уже прошло!
Прошло? Что прошло? Разве может пройти то, чего мы не только не начинали искоренять и лечить, но то, что боимся назвать по имени? Разве может пройти жестокая болезнь только от того, что мы говорим, что она прошла? Она не проходит и не пройдет никогда и не может пройти, пока мы не признаем себя больными. Для того, чтобы излечить болезнь, надо прежде признать ее. А этого-то мы и не делаем. Не только не делаем, но все усилия наши употребляем на то, чтобы не видать, не называть ее.
А болезнь не проходит, а только видоизменяется, въедается глубже в плоть, в кровь, в кости. Болезнь в том, что люди, рожденные добрыми, кроткими, люди, освещенные христианской истиной, люди со вложенными в их сердце любовью, жалостью к людям, совершают — люди над людьми — ужасающие жестокости, сами не зная, зачем и для чего. Наши русские люди, кроткие, добрые, проникнутые духом учения Христа, люди, кающиеся в душе о том, что словом оскорбляли людей, что не поделились последним с нищим и не пожалели заключенных, — эти люди проводят лучшую пору жизни в убийстве и мучительстве своих братий, и не только не каются в этих делах, но считают эти дела или доблестью или, по крайней мере, необходимостью, такою же неизбежною, как пища или дыхание. Разве это не ужасная болезнь? И разве не лежит на обязанности каждого делать все, что он может, для исцеления ее, и первое-главное — указать на нее, признать, назвать ее ее именем.
Старый солдат провел всю свою жизнь в мучительстве и убийстве других людей. Мы говорим: зачем поминать? Солдат не считает себя виновным, и те страшные дела — палка, сквозь строй и другие — прошли уже; зачем поминать старое: теперь уже этого нет больше!
Как зачем вспоминать? Если у меня была лихая болезнь или опасная, трудно излечимая, и я избавился от нее, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею и все тяжело болею, и еще хуже, и мне хочется обмануть себя. Только тогда я не буду поминать. И мы не поминаем только оттого, что мы знаем, что мы больны все так же.
Зачем огорчать старика и раздражать народ?! Палки и сквозь строй — все это уже давно прошло. Прошло? Изменило форму, но не прошло.
Во всякое прошедшее время было то, что мы вспоминаем не только с ужасом, но и с негодованием. Мы читаем описания правежей, сжиганий за ереси, пыток, военных поселений, палок и гоняний сквозь строй, и не столько ужасаемся перед жестокостью людей, но не можем себе представить даже душевного состояния тех людей, которые это делали. Что было в душе человека, который вставал с постели, умывшись, одевшись в боярскую одежду, помолившись Богу, шел в застенок выворачивать суставы и бить кнутом стариков, женщин и проводил за этим занятием свои обычные пять часов, как теперешний чиновник в сенате; ворочался в семью и спокойно садился за обед, а потом читал священное писание? Что было в душе тех полковых и ротных командиров (я знал одного такого), который накануне с красавицей танцевал мазурку на бале и уезжал раньше, чтобы на завтра рано утром распорядиться прогонянием насмерть сквозь строй бежавшего солдата-татарина, засекал этого человека и возвращался обедать в семью? Ведь все это было и при Петре, и при Екатерине, и при Александре, и при Николае. Не было времени, в которое бы не было тех страшных дел, которые мы, читая их, не можем понять. Не можем понять того, как могли люди не видеть тех ужасов, которые они делали, не видеть, если уж не зверской бесчеловечности тех ужасов, то бессмысленности их. Во все времена это было. Неужели наше время такое особенно счастливое, что у нас нет таких ужасов, нет таких поступков, которые будут казаться столь же непонятными нашим потомкам? Такие же дела, такие же ужасы есть, мы только не видим их, как не видели ужаса своих ужасов наши предки. Нам ясна теперь не только жестокость, но и бессмысленность сжигания еретиков и пыток судейских для узнавания истины. Ребенок видит бессмысленность этого. Но люди того времени не видели этого. Умные, ученые люди утверждали, что пытки — необходимое условие жизни людей, что это тяжело, но без этого нельзя. То же с палками, с рабством. И прошло время, и нам трудно представить себе то состояние людей, при котором возможно было такое грубое заблуждение. Но это было во все времена, поэтому должно быть и в наше время, и мы должны быть также ослеплены на счет своих ужасов.