Ирина Осокина - Степунок
На середине пруда плывущая голова исчезла. Ташка стала ждать, когда она появится снова, и ждала довольно долго, но пруд был пуст. Понюхав пустой пакет, расходились псы. Вот не осталось ни души, ни шороха, и о том, что жизнь еще движется, напоминала лишь рябь на воде. Ташке стало по-настоящему страшно, но тут в тишину впрыснули звук брызг. Было похоже, что где-то там, где затрепыхались камышовые метелки, из воды вышел человек. Она внимательнее всмотрелась в противоположный берег, но увидела лишь солнечное марево.
Настал июнь. Поверх акварельки с мальчиком и собаками в Ташкином шкафу уже лежали другие рисунки: вид города с крыши, солнечное утро… Но ни один из них не будил столь острых чувств, как пейзаж у пруда. Каждый раз, когда она смотрела на него, ей хотелось чего-нибудь необыкновенного: чтобы фикус мгновенно разросся на полкомнаты, чтобы можно было выйти на улицу через окно, или чтобы Глеб, презрев неудобства, дернул молнию своих брюк прямо в машине. Ей даже было стыдно перед неведомым мальчиком, что он будит в ней такие мечтания.
Они с Глебом должны были уйти в отпуск вместе, в первой половине месяца, но в последний момент стало известно, что он освободится неделей позже, а пока ему нужно ехать в Швецию, заключать новый контракт. Ташку это огорчило совсем немного: подумаешь, неделя – по пальцам пересчитать дни. Она съездила на городской пляж, в оранжерею, посмотрела несколько нашумевших фильмов и как-то, выйдя прогуляться, неожиданно для себя самой оказалась у касс дальнего следования.
В поселке она заказала новые кресты и ограду, купила Ульяне гостинцев на рыночной площади, где от жары каблуки утопали в асфальте, и весь он был утыкан полукруглыми дырками. В деревню ехала на попутке.
Трава у дома заметно поднялась, кое-где – до середины забора, а там, куда бросали душный навоз, забор и вовсе потонул в бурьяне. Возле дома все так же паслись овцы, чуть дальше ровными рядками сушилось сено. Деревья потемнели листвой, весь палисадник был увешан крупными бусинами уродившейся вишни. Ульяну Ташка снова отыскала в огороде. Та ходила среди картофельных кустов с ведром и стряхивала в него колорадских жуков: больших, полосатых, и маленьких розовых червячков. Ее оголенные руки были черными от загара, а там, где чуть оттопыривалась лямка сарафана, виднелось белое, с синими прожилками, тело.
– Сынок хотив отравой их, а я против… Полоть, опять же, надо. На подмогу прибула?
Ташка неуверенно покачала головой.
– Пожить у вас дней пять можно? Воздухом свежим подышать?
Готовили на уличной печи, в саду. Ульяна достала полусгнившей прошлогодней картошки и принялась срезать мягкие водянистые части. Ташка принесла сыр, ветчину. Сновали туда-сюда куры, и из-за их чрезмерной самостоятельности нервничал цветной петух с жирным низким гребнем. Жар от печки был таким сильным, что совсем не чувствовалось раскаленное солнце. Пока варили обед, Ташкины ноги, заканчивающиеся узкой полоской шорт, стали похожи на две розовые ленты, и Ульяна то и дело бросала на них укоризненные взоры. В доме же было неожиданно прохладно, ледяным компрессом прилегали к телу сидения и спинки стульев, а лучи, бьющие в низкие окна, сочащиеся сквозь щели ставен, казались какими-то потусторонними. Ульяна, положив на край стола жирную ложку, ткнула в мольберт:
– Це шо?
– Рисовать, – улыбнулась Ташка, показала, как вставляется лист.
– Шо тут рисувать? Вон, корову мою, Валюху, нарисуй! – разразилась смехом хозяйка и подлила себе в граненый стакан самогонки, пахнущей кисловато, как и все в доме.
Сад изобиловал тугими незрелыми плодами: яблоками, сливами, алычой. Чем-то эти плоды походили на зародышей, особенно те редкие из них, сморщенные или покрытые коростой, что уже наливались цветом, спеша закончить свой ущербный век. Ташка неохотно прополола бахчу, еще не успевшую расползтись, и решила продолжить это занятие, когда спадет жара.
– Тыльки вышла, уже у голову напэкло! – возмутилась Ульяна и забила тяпкой о землю вдвое быстрее.
А Ташку тянуло к пруду… Но там все было уже по-другому: до самой рощи доносились гиканье и плеск купальщиков, человек десять ребятни взбалтывали воду ногами, прыгали с тарзанки и гонялись друг за другом на изрытом копытами мысу. Были среди них и довольно взрослые, но паренька с картинки не было.
Заскользив по взмокшему чернозему, Ташка сошла в пруд. У самого берега вода была жаркой, как в бане, но дальше теряла и тепло, и серый илистый цвет. Приятно облегая все уголки тела, она дарила какую-то праздничную истому и лень. Ташка перевернулась на спину и подставила лицо солнцу. В прищуре ресниц бодрое светило разбрасывало ряды круглых серых теней, крутило эти ряды, как мельница – крылья.
Захватив шорты и майку, Ташка ушла от пруда по степной дороге. Купальник быстро высох и стянул ее лямками. Ниже заколосившегося ржаного поля простиралась балка, усеянная кустами шиповника. Ташка спустилась по высохшей тракторной колее, оставив позади рожь, такую ровную и желтоватую издалека, вблизи же – окутанную березкой, разбавленную репейником и пыльной амброзией. Кругом скромно рябело. Земля, подождав, пока облетят цветы деревьев, переняла эстафету: распустились, зацвели травы, на них налетели шмели и осы. С высоты человеческого роста не увидишь всей красоты мелких соцветий, нужно лечь, припасть к ним лицом, ощутить их знойный и нежный аромат, потрогать хрупкие лепестки, затаиться. Тогда незабудки зажгут свой крохотный голубой огонек, колокольчики разразятся тончайшим звоном, неслышно рыкнет львиный зев, и защекочут ладонь молочно-белые, пушистые кашки. Тогда споет последнюю летнюю песню соловей, взмахнет синим крылом – на счастье – сойка, высокой точкой повиснет в небе жаворонок.
Ташка легла прямо на траву, посмотрела, как недоумевает у ее плеча муравей, и накрыла лицо майкой. Потом, когда кожа раскалилась, приспустила лямки лифчика. Солнце трогало ее огромным шелковым языком, всю сразу, вплоть до не высохших еще глубин под перемычкой трусов. Приподнявшись на локте, она оглядела округу, убедилась, что никого нет – только коршун догоняет облака, – и разделась. Освобожденная грудь сначала смутилась, сжалась, но потом привыкла к лучам, чуть подалась в стороны и распустила соски. Ноги легли острым уголком, разжав нижние кудряшки рыжего лобка. Где-то у изголовья дурманил шоколадным запахом цикорий. Ташка позволила облить себя лавой, растопить, и в ее одновременно тяжелом и непринужденном сне, какие бывают только на солнцепеке, эта лава и этот цикорий стали глазурью, облепившей ее, как пот.
Проснулась она оттого, что в солнечном покрывале появились дыры, тень легла на низ ее живота, а из лона выступила роса. Еще не замечая склонившегося над ней человека, она потянулась, елозя ногами. Нагретых на солнце волосков коснулись приоткрытые губы, потом чуткий нос с едва заметной канавкой на конце, с канавкой, падающей все ниже, на надгубье, верхнюю губу, подбородок. Нет, в этих чертах не было никакой порочности, чрезмерности, в них было только дуновение ветра, легкого, степного, погожего. Ташка почувствовала чье-то дыхание, но не доверилась ощущениям, лишь на всякий случай сбросила майку с головы. И попятилась от неожиданности. Светлыми смеющимися глазами, какими-то чрезвычайно большими и открытыми, на нее смотрел тот, кого она прежде видела в этих краях, чей силуэт повторила на бумаге, но это был уже не юноша. Это был молодой мужчина, довольно хрупкий, но в чем-то и коренастый, неухоженный, но без плотской грязи, его лицо в повороте могло показаться по-женски изящным, но в то же время было явственно мужским. „Да, в деревне часто мужают в одно лето“, – промелькнуло в Ташкиных мыслях какое-то расхожее мнение, и в эту минуту она не помнила о своей наготе, а в следующую – мягкая, дразнящая щетина коснулась ее колена. Он смотрел с радостью удачливого добытчика, смотрел ей в глаза, не замечая тела. Или у него было время оглядеть ее всю, или это его мало интересовало. Слегка улыбался, вернее было бы назвать это умилением, тем слегка надменным любованием, которым одаривают несмышленых, но милых детей или женщин, по инерции противящихся тому, что непременно случится.