ЛюБоль 2 (СИ) - Соболева Ульяна ramzena
Я поднял руку и заслонил глаза от слепящего солнца, чуть выше над заповедником кружился коршун.
Тот самый, который убил мою добычу – бурого кролика, и взмыл с ним вверх, а потом разжал когти, и жертва, упав на острые камни, разорвалась на части. Я знал, что птица хочет спуститься и полакомиться убитым кроликом, но именно я ей мешаю это сделать, так как стою у разорванной тушки и внимательно наблюдаю за вором. Мне интересен ход его мыслей, он ведь не собирается отступить, а я не собираюсь отдать ему то, что осталось от его жертвы. Я – Ману, мое имя означает Дьявол, и я сын цыганского барона. Который, возможно, намного богаче этого расфуфыренного попугая Лебединского.
– Ману! Не надо! Не ходи туда! Ты же знаешь, нам нельзя приближаться к их дому! Ману!
Я не оборачивался на окрик брата, я смотрел на коршуна, похожего на черную огромную кляксу на фоне малинового заката. Птица спикировала вниз, а потом снова взмыла вверх. Хитрая тварь. Хочет все же напасть на кролика.
– Ману! Ты все равно не убьешь его! А нас заметит охрана!
Засмеялся, тряхнув густой шевелюрой, откидывая волосы назад. Дани маленький и наивный, он не верит, что я попаду в коршуна с такого расстояния и снесу ему башку. Я прекрасно стреляю. Отец лично позаботился о том, чтобы я был лучшим во всем, что касается охоты, рыбалки, спорта, стрельбы. Да всего абсолютно. Когда ты, априори, низшее существо только потому, что родился цыганом, евреем, армянином, то стараешься доказать всем этим сверхрасам, что ты не просто такой же, а намного лучше их. Умнее, проворнее, сильнее.
Птица кружила над стеной и не улетала, словно дразнила меня, то снижаясь, то набирая высоту. Я прицелился, каждый мускул превратился в камень, и я на несколько секунд мысленно сам взлетел в небо, словно стал этим коршуном, расправившим крылья и кружащим над своей добычей. МОЕЙ ДОБЫЧЕЙ. Которую он убил, и этим испортил мне охоту. Нажал спусковой крючок, заставив пальцы онеметь от напряжения, я услышал, как засвистела выпущенная пуля, и увидел, как она взмыла ввысь. Отдача рубанула по плечу. Дани вскрикнул, когда сраженный коршун камнем полетел на землю и упал неподалеку от забора. Я бросился к нему, перепрыгивая через острые камни. Подошел к несчастной птице, которая конвульсивно вздрагивала…еще живая. Я не чувствовал жалости, только триумф и презрение. Триумф – потому что смог его подстрелить, а презрение – потому что он позволил себя подстрелить. Черные глаза коршуна, казалось, сверлят меня насквозь ненавистью. Я наклонился, глядя, как коршун подергивает лапами, подыхая.
– Никогда не бери то, что не принадлежит тебе, – сказал я птице и повернулся к брату, он махал мне рукой, – за это приходится дорого платить. Всегда.
– Ману! Они заметят тебя!
Словно в ответ на его слова послышались громкие голоса, к нам приближалась охрана. Я бросился бежать вдоль забора, а Дани спрятался в гуще деревьев.
Отдаляясь от погони, спустился к воде и застыл, забыв о том, что за мной гонятся. На том берегу реки я увидал девчонку, и меня пригвоздило к месту.
Наверное, всё дело в её волосах, они завораживали, бордово-красные, развевались на ветру, как кровавое знамя, и окутывали гибкое девичье тело густым покрывалом. Девчонка, наверняка, думала, что её никто не видит, она что-то напевала тонким голосом и окунала в воду стройную, обнаженную до бедра ногу. Какая ослепительно белая у неё кожа! Отливающая перламутром, она контрастирует с ярко-зеленым купальником. Я судорожно сглотнул и сжал челюсти.
Меня парализовало, даже в горле пересохло, когда она встала на камнях в полный рост. Нас разделяло несколько метров бурлящих вод, но мне был хорошо виден каждый изгиб стройного тела. Идеальная, совершенная и каким-то невероятным, непостижимым образом настоящая. Смотрел на её лицо, и мне казалось, что я слепну.
Бирюзовые глаза девчонки в удивлении широко распахнулись, когда она заметила меня. Слишком красивая. Никогда раньше не видел таких. Не похожа на темноволосых и смуглых цыганских женщин, к которым я привык. Не то, чтобы других не видел, когда учился…видел. Просто она не такая.
Время остановилось, застыло там, где горизонт пожирал солнце, и оно, умирая, окрашивало небо в ярко-красный, как волосы девчонки, цвет. Она не уходила, смотрела, а потом улыбнулась, и я вздрогнул. Меня затягивало в эти яркие глаза, в эту улыбку, как в болото. Где-то в глубине сознания я понимал, что она по другую сторону и там останется навсегда. Нас разделяют не только воды этой реки, а пропасть, самая настоящая бездна, которая только может пролечь между цыганом и городской, белой девчонкой. Это и есть болото, от меня зависит ступить в него или обойти. Обойти? Черта с два. В грязь и захлебнуться, но попытаться доплыть до неё. Потому что я так хочу. Ману Алмазов никогда и ни в чем себе не отказывает!
Тогда я даже не думал, что через месяц не смогу себе представить хотя бы один день без нее, а через полгода готов буду убивать любого, кто мне помешает быть с ней, что буду жить нашими встречами и мечтать прикоснуться к её волосам хотя бы кончиками пальцев. Но едва пытался приблизиться – девчонка пятилась к забору, и я останавливался, боялся, что она уйдет. Да, я, б*ядь, боялся, что никогда не увижу её, а это было невозможно. Потому что знал – она мне необходима, как воздух или вода. Чувствовал зависимость, как от наркоты. Героина или кокаина…только тут подсел даже не с дозы, а просто увидел, сука, и я уже там. Уже в каком-то нереальном пекле.
Я не спал ночами, снова и снова пробираясь к реке, следил, как одержимый, за воротами. Я хотел знать, кто она, как зовут, почему живет в Карпатах неподалеку от Огнево…где расположились цыганские поместья. Неподалеку от границы, в глуши. Где кроме церкви, леса и цыганского табора с глухими деревеньками и нет ничего. Никакой цивилизации.
Я хотел приблизиться к ней…Хотел и понимал, что это невозможно, потому что девчонка по ту сторону двух миров, и в любой момент может начаться бойня с гаджо*(так цыгане называют чужаков, не имеющих кровного отношения к ромалам).
С Лебединским, возомнившим себя местным царьком и стремящимся выжить нас из наших домов, потому что неподалеку находятся соляные шахты, а также рядом с ними граничит его лесопилка…которую он хочет расширить, а мы, ромалы, ему мешаем.
Я дал ей имя. Шукар. Красивая. На цыганском. Близко к сахарной на ее языке. У меня дома говорили на двух языках. На нашем родном и на том, что понимала эта красноволосая девчонка.
Она приходила вместе со мной, иногда уже ждала там, а иногда ждал её я и сжимал в ярости кулаки, если ждать приходилось слишком долго, но она всегда приходила. Мы не сказали друг другу ни слова за несколько месяцев, и я даже не знал её имени, но мне было наплевать. Смотрел и понимал, что нахрен не нужны слова – мне бы волос её коснуться, зарыться в них пальцами и в глаза вблизи посмотреть. Утонуть на их глубине с камнем на шее весом в мою непонятную одержимость. Возвращался домой и есть не мог, кусок в горло не лез. На шлюх не смотрел, девок гнал. Иногда драл остервенело, слышал, как орет подо мной, а сам кайфа не получал. Кончал, а перед глазами она, и от понимания, что с ней – никогда, выть волком хотелось. Ни одна на неё не похожа. Ни у одной нет таких волос и таких глаз. Ни у наших, ни у этих…чужих. Нет такой, как моя Шукар. Но моей она никогда не станет. И вражда между нами лежит многовековая. Моей красноволосая и такая чистенькая, белая девочка никогда не станет. Не дадут ей с грязным цыганом. А мои…мои никогда не впустят ее в нашу семью. Разве что в табор. Но она сгинет там от таборной жизни. Да и не пойдет никогда. Кто я, и кто она. Сколько бы золота и денег не было у моего отца, между нами всегда будет адская пропасть.
***
Победа далась нам нелегко. Мы потеряли много людей, но взяли несколько деревень, подмяли под себя и выдавливали последние капли крови из осевших здесь мажоров, которых приволок с собой Макар. Толстозадые и розовощекие упыри не дали своему народу ни гроша. Они лишь отобрали себе земли и поделили между собой. Чем же они отличились от банды голодных цыганец? Но мы чужаки. Мы враги, а они-то свои. Я своими глазами видел, как плевали им под ноги старухи и проклинали их, вознося руки к небесам. Я опасался, что люди поднимут мятежи, начнут устраивать бунты и нападать на моих парней, но они слишком обессилели. У них не осталось даже собственной гордости. Матери приносили к месту казни трупы своих умерших с голода младенцев и выли от ненависти к своим же местным депутатишкам, которые лишь усугубили их страдания. Тогда я понял, что грош цена патриотизму, если государством правят чудовища в человеческом обличии. В тот момент, когда я это осознал, мой нож и мое оружие больше не обрушивались на головы этих людей. Я направил его против олигархов, мажоров, богатых ублюдков. Отнимал дома, вышвыривая на улицу, как поганых псин, и гнал к площади, чтобы там отдать на растерзание обозленной и голодной толпе. Их рвали на части. На куски и ошметки. Самосуд – самый страшный суд. Нет ничего более лютого, чем озверевшая толпа, получившая власть в свои руки, и я дал им эту власть, наблюдая, как они рвут друг друга на части, как орут от боли эти твари, когда женщины выковыривают им ногтями глаза. Обезумевшие с горя матери ужаснее любого солдата и беспощаднее самого бешеного зверя.