Виктор Маргерит - Моника Лербье
Он был слишком умен и ни малейшим намеком не подчеркнул охватившего их на миг безумия.
Привыкший изображать переживания, которых он не испытывал, Бриско только подумал, что на этот раз игра не уступала жизни. При мысли, что Никетта обманута, его глаза загорелись веселым огнем. Простота Моники окончательно привела его в чувство. Она сказала:
— Вы очень хорошо танцуете. Пойдемте еще!
Раскрасневшаяся, с блестящими глазами, Моника отдавалась наслаждению без тени ложного стыда. «В конце концов это не более как гимнастическое упражнение… Но даже очень приятное! Я не знала!»
На другой день в «Синем репейнике» она равнодушно слушала Эдгара Лэра.
Приведенный сюда Бриско, он самостоятельно уточнял Детали декораций, к большому изумлению Клэр. Это была мадемуазель Чербалиева, старшая продавщица Моники. Молодая девушка из аристократической русской семьи.
Выброшенная за борт революционным шквалом, она играла из-за куска хлеба в синематографе и теперь была счастлива в новом своем убежище.
— Первую комнату, где зарождается любовь, я представляю себе обтянутой материей цвета раздавленного майского жука. Крупные складки… ничего больше. Преддверие рая… Мебели немного… Кушетка Рекамье и этажерка черного лака. И подушки, подушки, подушки…
Никетта стиль модерн одобряла. Бриско мало интересовался этим вопросом и рассеянно стучал концом трости по животу индусской бронзовой статуэтки.
— А! — заревел Эдгар Лэр в порыве нахлынувшего бешенства. — Довольно! Ты мне действуешь на нервы!..
Стекла задрожали от этого окрика. Он снял широкополую фетровую шляпу, закрывающую его гениальный лоб, бросил ее на кресло и отер пот маленьким зеленым шелковым платочком, свисавшим из кармана пиджака. Его крупный череп возвышался над бульдожьим морщинистым лицом, со сплющенным носом и отвислыми губами.
«Он сумасшедший, этот господин», подумала Моника. Артист продолжал теперь спокойным голосом:
— Во второй — любовь уже разгорелась… Страсть!.. Красное, красное и золото! Кровь, кровь! Гамма красных цветов. Самых ярких, самых кричащих. Вот!..
Моника едва сдерживала смех.
— Ваши указания превосходны. Я представляю себе… а мебель?
— Никакой мебели, ковры и подушки, подушки, подушки…
Клэр, делавшая отметки карандашом, воскликнула:
— Восхитительно!
Эдгар Лэр с достоинством поклонился и, обращаясь к Монике, сказал:
— Вы поняли? Образцы через три дня…
— Я приложу все старания.
Он небрежно проговорил, оглядывая помещение:
— У вас есть талант! И после того как вы поработаете со мной…
Широким жестом он показал блестящее будущее, которое ее ожидало, и надел шляпу с гордостью испанского гранда. Потом, обращаясь к Бриско, сказал:
— Идем, старина? Честь имею! — и величественно удалился.
Моника подняла глаза к небу, а Никетта воскликнула:
— Хорош каналья!
— В своем роде!
Никетта остроумно издевалась над ним.
— Какая заносчивость!.. Подожди, я его сейчас изображу: «Господа, император!» Он входит, развязывает свое кашне — можно подумать, что снимает шейный орден. Он взбирается на сцену… Бух! — все актеры падают ниц… Потому что в сравнении с ним Антуан Жемье, Гитри — это статисты… Ах! Он взревел! Декорации дрожат, автор падает в обморок!.. А было бы забавно, если бы он играл в мюзик-холле… Но Бриско заткнул бы его за пояс…
— Бриско очень мил! — тихо заметила Моника.
Она была ему благодарна за посредничество. Пьеса Перфейля в хорошей постановке послужит полезной рекламой. Во всяком случае, интересная работа. Она с удовольствием представляла себе конец вечера в Приэре за бутылкой шампанского и несколькими дюжинами устриц.
Две звезды по просьбе публики медленно проплыли в старинном вальсе. Никогда еще ресторан не видел подобного энтузиазма. Иностранцы, стоя на стульях, аплодировали парижской славе, затмевающей все международные знаменитости. Моника, смеясь, созналась Никетте в своей измене, но та только рассмеялась. Окунув палец в стакан Бриско, несколькими каплями вина она помочила за ушами. И с небрежной беспечностью шутливо благословила их, прибавив:
— Но если ты сойдешься с твоей мадам Сюз, я тебя задушу.
— Не беспокойся, ни с Еленой, ни с Бриско.
Моника успокоилась. Вспоминая свою вчерашнюю истому и смутное наслаждение во время танца, она предчувствовала какие-то новые приятные перспективы жизни. Покой беспечно текущих дней, без мыслей, в полузабытьи. Бессознательное зарождение новых ощущений…
Она взглянула на Никетту, внимательно смотрящуюся в карманное зеркальце… Это была персидская безделушка. Плоский треугольник с мозаичной крышкой, напоминающий мутные амальгамы глубоких стоячих вод. Монике представились те далекие лица, которые над ним склонялись, и она подумала, что придет день — быть может, скоро, — когда в ее воспоминании образ Никетты изгладится, как и те, что отражались в старинном зеркальце…
Трудно было сойтись ближе, чем сошлись они, и, несмотря на это, Моника внезапно почувствовала актрису такой же далекой, как те, чьи глаза вопросительно смотрели когда-то в блестящую поверхность.
— Ах, — сказала Никетта, меланхолически опуская темно-бронзовую крышку. — Оно не украшает, твое зеркало. Ну я исчезаю… до вечера. Где?
Моника послушно ответила:
— В дансинге, если хочешь!
Весь сезон, кончая дневную работу, Моника посвящала свои вечера и часть ночи танцам. Одна и с подругами, с которыми мало-помалу сошлась теперь в театральной и артистической среде. Она постепенно избрала пять-шесть мест, где в известные часы предавалась опьяняющему кружению.
Она стала одной из множества этих полуобморочных фигур, бесновавшихся в вихре шума и света, под звуки оркестра в ослепительном полуночном солнце. Она стала одним из этих жалких человеческих образов, раскачивающихся друг на друге в силу неудержимого инстинкта; маленькой волной необъятного людского моря, где прилив и отлив движется бессознательным ритмом любви.
Моника фатально пристрастилась к этой постоянной имитации телесного сближения, к которой падение нравов призывало все увеличивающуюся толпу в мюзик-холлах, дансингах, на дневных чаепитиях в гостиных и даже ресторанах. Страсть Никетты и то привычное подчинение, с каким она на нее отвечала, незаметно ослабли к концу месяца.
После разрыва они остались друзьями и удивлялись при встречах своей прошлой любви. Сила их страсти, основанной только на физическом влечении, скоро истощилась до дна. Осталась только нежная теплота, еще хранящаяся под пеплом. Моника испытывала всей глубиной своего равнодушия, что воспоминание о ней ушло навсегда.