Феликс Аксельруд - Испанский сон
Наша жизнь с Валентином, с моим мужем и отцом моих детей, подумала Вероника, моя жизнь с человеком, который по всем земным и небесным законам, по всей логике жизни на планете Земля должен быть самым близким и родным для меня существом — эта жизнь мне не нравится. Она устроена так же, как у миллионов других людей, и поэтому я должна быть довольна. И я, наверно, довольна. Я не знаю, счастлива ли. Но знаю, что мне хочется большего.
Если бы мы с Валентином жили так, как живут Ана и Фил, подумала Вероника, глядя в спину удаляющегося обольстителя, он — Валентин — забыл бы меня после первой же разлуки. Просто забыл бы, без всяких таких штук. И не стал бы привыкать заново.
— Через двенадцать лет, — тихо сказала Ана, зрительница состоявшегося мимического представления, — Ника, дай тебе Бог познать то, что сейчас у меня с Филом.
* * *…Позже, набравшись опыта путешествий, они поняли, что нет ничего зазорного в том, чтобы спрашивать в гостиницах не редкий трехместный, а обычный двухместный номер с одной из кроватей пошире — «una cama matrimonial y una para chica», — а тогда они еще не знали этого и создавали проблемы для администрации, которая не желала терять нежданых клиентов и поэтому вначале долго искала раскладушку, затем долго и бестолково располагала эту раскладушку в двухместном номере, нарушая уютный интерьер, и после этого они все равно устраивались на одной кровати, в то время как вторая кровать (или раскладушка) так и оставалась незанятой.
Зайка прижималась к нему крепко, как всегда, независимо от ширины кровати, укладывала головку на его плечевой сустав и пряталась в узкой ложбинке между его плечом и подбородком — «под крылышко», так называлось у них это излюбленное расположение, в котором можно было согреть друг друга, а потом думать, или разговаривать, или откровенно ждать, пока chicа заснет, или самим засыпать с ровной супружеской нежностью. В любом случае эта позиция была для них переходной; через какое-то время их плотно прижатые друг к другу тела начинали рассоединяться, расслабляясь перед глубоким и спокойным сном или же, наоборот, возбуждаясь от обоюдного жара и начиная движение к коитусу, с томительной сдержанностью обретающее цель и неукоснительность.
Первый путь его языка, долгий путь от ключичной впадины к шее, а затем вверх по шее — к мочке, перехваченной трогательными складочками, крохотными подобиями перетяжек, какие бывают на ножках у пухленьких грудных детей; по извилистому, непостижимому лабиринту ушной раковины пролегал далее путь языка, торжественно и смело завершаемый проникновением вглубь, что было в этом первом пути наградой и целью. И — синхронно — ее первый путь, путь руки: опытное, смышленое, алчное созданье, медленно крадущееся вниз по его животу, опасливо прижимающееся к коже… вот замерло в испуге перед неожиданным препятствием пупка… коснулось… отпрянуло… снова коснулось, осторожно изучило его и освоило, сделало временной базой, укрытием для отступлений при будущих, более дальних и дерзостных рейдах, а пока что затаилось в этом неглубоком, не очень-то надежном укрытии. Здесь начинался второй путь, сладкий путь его рта…
но что-то не так…
путь… путаница…
путь рта, жадно сосущего…
сущего…
* * *— Зайка, — пропела она, — Зайка, бедный уставший Зайка, вернувшийся Зайка. Я принесла Зайке кофе. Будешь кофе? Кофе и мадаленку. Смотри, какая! Какую ты любишь.
Он вырвался из сна резким прыжком, разрушив хрупкую процессию ночных пилигримов; робкие, любопытные, жадные существа быстро таяли в отступающей глубине его подсознания. Живые, настоящие Анютины Глазки сидели на краешке de cama matrimonial и смотрели на него сладко-пресладко. Кофе сладко дымился в маленькой чашечке. Мадаленка сладко просилась в его алчущий рот.
Он коснулся рукой мадаленки — ее верхней, обнаженной части, загорелой и выпуклой; он ухватил ее за округлые бока и, приблизив к ней свое лицо, вдохнул свежий соблазнительный запах. Он стал медленно освобождать ее мягкую плоть, ее аппетитную, податливую плоть от прозрачного гофрированного бумажного платьица.
Он откусил половину мадаленки и с наслаждением прожевал ее, запивая кофейком и отслеживая внутренностью рта метаморфозы плоти — измельчение кусочков, их отчаянный танец между зубами, языком и верхним небом, превращение во вкусную кашицу и досадное, но неотвратимое движение в глотку с последующим в ней исчезновением. Он доел мадаленку и допил кофе. И Анютины Глазки продолжали сладко-пресладко смотреть на него.
Он поставил поднос на прикроватную тумбочку, протянул руку к Зайке и притянул ее к себе. Они нежно поцеловались, одними губами.
— Знаешь, — прошептала она, — мы не одни сейчас дома.
— Да, я спускался.
— Общался с ней? (Вопрос бытовой, вопрос между прочим: тон спокойный, взгляд безмятежный, почти безразличный; ни намека на непонятную и непозволительную суету чувств и мыслей.)
— О, да. Общался. (Каков вопрос, таков и ответ: тон спокойный, взгляд безмятежный, почти безразличный; ни намека на непонятную и непозволительную суету чувств и мыслей.)
— Как она тебе?
Он пожал плечами.
(Заметил?..)
(Заметила?…)
(Боже, как я хочу…)
— Подожди… я не могу сейчас, мне нужно идти… мне нужно…
— Молчи.
— Но мы не одни… Мы не…
Ее попка выгнулась навстречу его рукам. Она задрожала. Она забыла обо всем, кроме пуговиц, которые следовало пощадить. Как всегда в такие внезапные моменты, она не успела сделаться скользкой. Он брал ее больно, как когда-то во временной комнате, на чужой раскладушке, над темно-красным, расплывающимся, пахучим пятном — и, как тогда, стало влажно, стало гладко, стало тепло, и она вбирала его в себя все глубже и глубже, стараясь подольше удержать эту чудесную, слабеющую боль, плавно перелить ее в… соединить с тем, другим… накопить его больше, больше… и — брызнуть! выплеснуть! так! так! соединить с брызнувшим навстречу!
— Ах, Зайка…
Тихо-тихо вернулось ощущение Зайкиной кожи, Зайкиных волос, Зайкиного остального, а потом — простыни… кровати… подноса на прикроватной тумбочке…
— Ах, Зайка! Мне надо бежать, я опоздаю!
Вскочила, сбросила с себя все, все; вихрем метнулась в душ, и сразу — плеск воды, шлепанье ладошками по мокрому телу…
Э, так не пойдет… Он встал, потянулся мягко, как ягуар, подобрался к двери, за которой шумело, открыл ее медленно и, сощурив глаза от света, от пара, в момент достиг душевой кабинки, приник носом к стеклу — полупрозрачному, полускрывающему, полуобнажающему… Он сдвинул стеклянную створку слегка, как бюстгальтер, как трусики — ох, получит сейчас по рукам! — нет; обошлось; чуть-чуть еще; теперь залезть в эту щелочку как-нибудь поделикатней… уф-ф-ф, залез… (Ура, залез! Залез!) Теперь — на колени… здесь стекает вода, и особенно хороша эта отдельная струйка, как раз посредине… Эта струйка не должна так бездарно спадать, так сиротливо, бесхозно… Она должна течь по моему носу… потом по губам… по подбородку… по шее… Ах, я пресек эту бедную струйку! Ах, ах, бедная маленькая струйка — ее нет уже! Зато — как тут мокро, как щекотно, как весело! Какие штучки; какие пухленькие, розовенькие, блестящие!