Альберто Моравиа - Я и Он
– Перековаться во что? – В революционера.
– Значит, ты и другие члены группы сумели перековаться? – Да О, как много мне хочется сказать! Например, что «возвышенец» никогда не перековывается, да ему это и не нужно вовсе: он всего лишь переходит от одного состояния возвышенности к другому. Что и словечко-то это – «перековаться» – вполне под стать другому такому же – «буржуй»: удобное оружие, если пользоваться им со знанием дела и в нужный момент. Да и мало ли что еще! Но что бы я ни говорил, все равно останусь безнадежным «униженцем», будь я хоть семи пядей во лбу. Впрочем, известно, что ум и унижение вечно ходят парой. Все кончается тем, что я говорю именно то, чего как раз говорить не должен: – Откуда ты знаешь, может, я тоже перековался в революционера? – Судя по твоему сценарию – нет.
– Интересно, какой же у меня сценарий? – Контрреволюционный.
– Что же в нем контрреволюционного? – Все.
– Ах вот как. Слишком громко сказано, это еще нужно доказать.
– Ну, возьмем, к примеру, то, что Родольфо и Изабелла отказываются прикончить мошенника-антиквара.
– Так ведь и в твоем с Флавией наброске Родольфо и Изабелла не стали убивать мошенника-антиквара.
– Да, но не из жалости, не из политической незрелости, не от ужаса кровопролития и так далее и тому подобное, как в твоем сценарии.
– А из-за чего же тогда? – Из тактических соображений.
– А что, разве Родольфо и Изабелла не могут испытывать жалости? – Нет, не могут.
– Почему? – Потому что революционерам не свойственно испытывать жалость к предателям и тем более действовать, а точнее, бездействовать из жалости. Знаешь, о чем говорит эта твоя жалость, с которой ты так носишься? – О чем? – О том, что на самом деле ты воспринимаешь группу из фильма, а следовательно, и нашу группу, послужившую ее прообразом, как сборище маменькиных сынков, трусливых и безобидных, которые решили поиграть в революционеров.
– Это не так.
– Так, так.
– Нет, Маурицио, я просто хотел по-своему осмыслить положение вашей группы.
– И каково же, по-твоему, это положение? – Ну, это как положение человека, который твердо намерен совершить, но пока еще не совершил… экспроприацию.
И снова я горжусь собой. Аи да я, аи да молодец! И сно ва Маурицио невозмутимо удерживается «сверху» и отвечает совершенно спокойно: – Верно, мы еще не совершили экспроприацию. Но это не имеет значения. Все равно ты должен был отразить истинную природу нашей группы.
– В чем же, по твоему мнению, заключатся истинная природа вашей группы? – Истинная природа нашей группы в том, что она представляет собой группу профессионалов, а не сборище маменькиных сынков. Что делают профессионалы? Они собираются вместе, чтобы разработать и осуществить некий проект. Проект не удается, как это случилось в сюжете нашего фильма. Ладно. В следующий раз получится. Тем временем группа не распадается, не отказывается от борьбы, не отходит от революционной деятельности. Наоборот, она пытается обнаружить ошибку, из-за которой рухнул весь проект. Поэтому в нашем наброске повествование действительно ведется закадровым голосом, как и в твоем сценарии, но в голосе Изабеллы, дающей на заключительном собрании группы отчет о срыве экспроприации, нет ни уныния, ни печали. По нашему замыслу, чтение отчета – холодное, отрешенное, научное – явилось бы подходящим комментарием к фильму. А уж о ностальгии по героической молодости и речи быть не может! Странно! Правду о группе Маурицио, несомненно, сказал я. Маурицио же вольно или невольно утверждает то, что не соответствует истине. И несмотря на это, он, как обычно, находится «сверху», а я со всей моей правдой – «снизу». Неожиданно для самого себя выбрасываю белый флаг и отчеканиваю: – Ты прав. Хорошо, я уничтожу свой сценарий и перепишу все заново.
«Униженец» вечно обречен на ошибку, он никогда не попадает в точку. Внезапно, по непонятным для меня причинам, Маурицио смягчается: – Нет, уничтожать сценарий вовсе не обязательно. Достаточно его исправить. Закадровый голос так или иначе должен принадлежать Изабелле. Но в нем не должны звучать ностальгические нотки по героической молодости. Изабелла читает свою речь громко, уверенно, жестко. Что касается финала, то его следует разместить не в провинциальном доме, где Изабелла живет вместе с мужем и детьми, а в нашем штабе в Риме: на стенах портреты Маркса, Ленина, Сталина, Мао, Хо Ши Мина, группа собралась в полном составе заслушать отчет Изабеллы. По окончании его группа единогласно решает подготовить в ближайшее время вторую экспроприацию, избежав на сей раз ошибок первой.
Изничтожен! Растоптан и изничтожен! Мне ничего не остается, как радостно воскликнуть: – Значит, ты все-таки думаешь, что мы сможем работать вместе? Маурицио затягивается, как бы в задумчивости смотрит на зажженный конец сигареты, затем отвечает: – Думаю, да. Есть тут, правда, одна загвоздка.
– Какая? – Я поставил группу в известность о твоем сценарии и о его контрреволюционной трактовке. Сказать по правде, они серьезно настроены против тебя и требуют твоей замены.
– Как же нам быть? – Думаю, мы поступим следующим образом: я представлю тебя группе, ты выступишь с самокритикой, расскажешь о старом сценарии и объяснишь, каким собираешься сделать новый. Будут прения. Потом мы получим «добро» и возобновим работу.
Похоже, я легко отделался. Нежданно-негаданно все как будто оборачивается к лучшему. Приободрившись, восклицаю: – За самокритикой дело не станет. Самое главное, мне будет очень приятно наконец-то встретиться с группой. Ведь ты столько говорил о ней, что у меня от любопытства уже слюнки текут.
Но Маурицио еще не закончил. Он добавляет: – Только перед этим разговором тебе надо бы как-то их задобрить. Повторяю: у них на тебя зуб. Хочешь совет? – Совет? Конечно.
– Не теряя времени, ты должен первым сделать встречный шаг.
– Но какой? – Взнос. Нам нужны средства для организации новой штаб -квартиры. Ты мог бы внести некоторую сумму в качестве твоего вклада в общее дело.
Будь начеку, Рико! «Возвышенец» приготовил для тебя ловушку. Но тебя уже не остановить. Как жалкий несмышленыш, ты несешься во весь опор в уготованную тебе западню: – О чем разговор, ясно дело. Взнос. Ясное дело. И сколько? – Я так думаю, не меньше пяти миллионов.
Мне кажется, что я не расслышал. Впрочем, это самообман. Все я прекрасно расслышал и теперь отчетливо понимаю, что ловушка, хоть я ее и предчувствовал, оказалась намного коварнее, чем можно было предположить. Реакция моя такова, будто я в буквальном смысле слова проваливаюсь в пропасть, внезапно разверзшуюся у меня под ногами. Короче говоря, реагирую я чисто физически. Ни о чем другом я уже не в состоянии думать. Сначала меня пробирает жуткий озноб, потом бросает в дикий жар. На лбу выступают крупные капли пота, и одновременно пересыхает во рту. В глазах начинает темнеть, как при солнечном затмении. Нет, это не жадность, тут нечто совсем другое, куда более страшное: это все равно, как если бы Маурицио вдруг предложил оттяпать мне руку. Но вот наконец мой разум выходит из оцепенения. Весьма здраво он подсказывает мне, что эта чрезмерная, исключительно физическая реакция испокон веку присуща всем «ущемленцам» во всех странах. Ну да, кто-то лезет в мою каменную пещеру, в мою туземную хижину на сваях, а я, доисторический человеко-зверь, в полном ужасе пячусь назад, пытаясь нащупать костяной топор или дубовую палицу, чтобы отбросить врага и обратить его в бегство.