Леопольд Захер-Мазох - Сочинения
Рабом моим было подчеркнуто.
Я получил записку рано утром, прочел, перечитал ее снова, затем велел оседлать себе осла — самое подходящее верховое животное для ученого — и поехал в горы, чтобы заглушить там среди величавой природы Карпат мою страсть, мое томление…
* * *И вот я вернулся — усталый, истомленный голодом и жаждой и прежде всего влюбленный.
Я быстро переодеваюсь и через несколько секунд стучусь у ее двери.
— Войдите!
Я вхожу. Она стоит среди комнаты в белом атласном платье, струящемся, как потоки света, вдоль ее тела, и в кацавейке из пурпурного атласа с роскошной, великолепной горностаевой опушкой, с бриллиантовой диадемой на осыпанных пудрой, словно снегом, волосах, со скрещенными на груди руками, со сдвинутыми бровями.
— Ванда!
Я бросился к ней, хочу охватить ее руками, поцелован, ее… Она отступает на шаг и окидывает меня взглядом с головь до ног.
— Раб!
— Повелительница моя! — Я опускаюсь на колени и целую подол ее платья.
— Вот так!
— О, как ты прекрасна!
— Я нравлюсь тебе? — Она подходит к зеркалу и оглядывает себя с горделивым удовольствием.
— Ты сведешь меня с ума!
Она презрительно выпятила нижнюю губу и насмешливо взглянула на меня из-за полуопущенных век.
— Подай мне хлыст.
Я оглянулся вокруг, намереваясь встать за ним.
— Нет! Оставайся на коленях! — воскликнула она, подошла к камину, взяла с карниза хлыст и хлестнула им по воздуху, глядя с улыбкой на меня, потом начала медленно засучивать рукава кацавейки.
— Дивная женщина! — воскликнул я.
— Молчи, раб!
Посмотрев на меня мрачным, даже диким взглядом, она вдруг ударила меня хлыстом… Но в ту же секунду склонилась ко мне с выражением сострадания на лице, нежно обвила мою голову рукой и спросила полусконфуженно, полуиспуганно:
— Я сделала тебе больно?
— Нет! Но если бы и сделала, — боль, которую ты мне причинишь, для меня наслаждение. Бей же, если это доставляет тебе удовольствие.
— Но мне это совсем не доставляет удовольствия.
Меня снова охватило то странное опьянение.
— Бей меня! — молил я. — Бей меня, без всякой жалости!
Ванда взмахнула хлыстом и два раза ударила меня.
— Довольно тебе?
— Нет!
— Серьезно нет?
— Бей меня, прошу тебя, — для меня это наслаждение.
— Да, потому что ты отлично знаешь, что это несерьезно, что у меня не хватит духу сделать тебе больно. Мне противна вся эта грубая игра. Если бы я действительно была такой женщиной, которая способна хлестать своего раба, я была бы тебе отвратительна.
— Нет, Ванда, нет! Я люблю тебя больше, чем самого себя, я отдаюсь тебе весь, на жизнь и на смерть, — ты в самом деле можешь делать со мной все, что тебе вздумается, по первому безудержному капризу…
— Северин!
— Топчи меня ногами! — воскликнул я, распростершись перед ней вниз лицом.
— Я ненавижу всякую комедию! — нетерпеливо воскликнула Ванда.
Наступила жуткая тишина.
— Северин, предостерегаю тебя еще раз, в последний раз… — прервала молчание Ванда.
— Если любишь меня, будь жестока со мной! — умоляюще проговорил я, подымая глаза на нее.
— Если люблю тебя? — протяжно повторила Ванда. — Ну хорошо же! — Она отступила на шаг и оглядела меня с мрачной усмешкой. — Так будь же моим рабом и почувствуй, что значит отдаться всецело в руки женщины!
И в тот же миг она наступила ногой на меня.
— Ну, раб, нравится тебе это?
И взмахнула хлыстом.
— Встань!
Я хотел встать на ноги.
— Не так! — приказала она. — На колени!
Я повиновался, и она начала хлестать меня.
Удары — частые, сильные — быстро сыпались мне на спину, на руки, каждый врезывался мне в тело, и оно ныло от жгучей боли, но боль приводила меня в восторг, потому что мне причиняла ее она, которую я боготворил, за которую во всякую минуту готов был отдать жизнь.
Она остановилась.
— Я начинаю находить в этом удовольствие, — заговорила она. — На сегодня довольно, но мной овладевает дьявольское любопытство — посмотреть, насколько хватит твоих сил… жестокое желание — видеть, как ты трепещешь под ударами моего хлыста, как извиваешься… потом услышать твои стоны и жалобы… и мольбы о пощаде — и все хлестать, хлестать, пока ты не лишишься чувств. Ты разбудил опасные наклонности в моей душе. Ну, а теперь вставай.
Я схватил ее руку, чтобы прижаться к ней губами.
— Что за дерзость!
Она оттолкнула меня ногой от себя.
— Прочь с глаз моих, раб!
Как в лихорадке, проспал я в смутных снах всю ночь. Едва светало, когда я проснулся.
Что случилось в действительности из того, что проносится в моем воспоминании? Что было и что я только видел во сне? Меня хлестали, это несомненно — я еще чувствую боль от каждого удара, я могу сосчитать жгучие красные полосы на своем теле. И хлестала меня она! Да, теперь мне все ясно.
Моя фантазия стала действительностью. Что же я чувствую? Разочаровало ли меня превращение моей грезы в действительность?
Нет! Я только немного устал, но ее жестокость восхищает меня и теперь. О, как я люблю ее, как боготворю ее! Ах, как бледны все эти слова для выражения того, что я к ней чувствую, как я отдался всем существом! Какое это блаженство — быть ее рабом!
* * *Она окликает меня с балкона. Я бегу наверх. Она стоит на пороге и дружески протягивает мне руку.
— Мне стыдно! — проговорила она, склонившись головой ко мне на грудь, когда я обнимал ее.
— Чего стыдно?
— Постарайтесь забыть безобразную вчерашнюю сцену, — сказала она дрожащим голосом. — Я исполнила ваш безумный каприз — теперь будемте благоразумны, будем любить друг друга, будем счастливы, а через год я стану вашей женой.
— Моей повелительницей! — воскликнул я. — А я — вашим рабом!
— Ни слова больше о рабстве, о жестокости, о хлысте… — перебила меня Ванда. — Из всего этого я согласна оставить вам одну только меховую кофточку, не больше. Пойдемте, помогите мне надеть ее.
* * *Маленькие бронзовые часы с фигуркой Амура, только что выпустившего стрелу, пробили полночь.
Я встал, хотел уйти.
Ванда ничего не сказала, только обвила меня руками, увлекла назад на оттоманку и снова начала целовать меня… И так понятен, так убедителен был этот немой язык!..
Но он говорил еще больше, чем я мог осмелиться понять, — такой страстной истомой дышало все существо Ванды, столько неги сладострастья было в полузакрытых, отуманенных глазах ее, в искрах огненного каскада волос под белой пудрой, в шелесте белого и красного атласа, сверкавшего переливами при каждом ее движении, в волнующихся складках горностая, в который она куталась с небрежной грацией.