Михал Витковский - Любиево
Здиха и меня водила в свой вагон, пока я не узнал, какое у нее прозвище. А что может знать пацан? Ну, ходила она в вагон. Наткнулась на него за вокзалом, когда ей негде было спать. Вагон на запасных путях, окна забиты досками, куда ни глянь — железнодорожные стрелки и развилки… Шпалы, высохшие кусты, будки путейцев, фонари, знакомые только с одним цветом — красным, кабель высокого напряжения, столбы с проводами, переносящими тысячи голосов, электронных сигналов, интернетных посланий, смех, плач. Все вместе звучало как далекие шумы школьной спортплощадки под виадуком, многие годы доступной взглядам пассажиров. Товарные платформы, груженные давно забытыми, простоявшими здесь не один десяток лет бревнами. Вагоны крытые, даже имеющие печку и окно, сквозь которое видно царство железнодорожника: журнал отправлений в старом клеенчатом переплете, печку-буржуйку и грубые рукавицы. На всем слой мерцающей серо-фиолетовой смазки. Серые листья подорожника пробиваются между серыми шпалами. Серые цветы пахнут шпальной пропиткой, этой эссенцией Польских государственных железных дорог. Таковы дороги Здихиной судьбы. Самым удивительным была эта ее красота: бледное худое лицо, почти белые падающие на глаза прядки, и во всем — неухоженность, грязь, ну и тот самый грибок. Поговаривали, что был у нее любовник, который бывал в Париже, оттуда и болезнь. А поскольку терять ей больше было нечего, Здиха начала сильно пить. А еще был у нее здоровенный такой волкодав, который провожал ее, пьяную, к тому вагону, как поводырь слепого.
Когда-то, когда у Здихи была работа и квартира, ее звали Джеси.
* * *Они оживают по ночам. Тогда они лучше видят, днем они носят купленные на рынке солнечные очки в пошлой золотой оправе. Когда они ночь напролет слоняются по Польскому Холму, по паркам, когда проходят мимо вокзальных скамеек, на которых спят солдаты, пьяницы, наркоманы, когда суют свои вытянувшиеся от постоянного вынюхивания носы в круглые жестяные туалеты, тогда каждый мелькнувший на горизонте прохожий будит трепет надежды, дескать, вот он, и ему приспичило, и какая-то сила погнала его в ночь! Они не прячут концы в воду, они прячут водку в пластиковый пакет.[16] Они не требуют многого, сгодится любой — и старый, и молодой, здоровый, больной, хромой, лишь бы это была не тетка и не баба! Ночью в парке темно, иногда сюда наведывается милицейский патруль. Машина едет медленно, величественно, пронизывает темноту резким светом, сворачивает в кусты, поднимается на горку, объезжает площадку с сортиром и исчезает. Автомобиль-призрак. На ободранном от коры стволе кто-то что-то написал, но вовсе не о нас, и даже если кто-то что-то знает об этом месте, то прикинется, что впервые слышит.
После десяти часов «пикетирования» в горле сухо от сигарет, ботинки обрастают грязью от хождения по буеракам, заглядывания под мосты и в гротики-руинки. Губы горят, ботинки жмут, единственный бумажный носовой платок свивается в кармане в мокрую веревку. Уже, уже пора домой, но их снова задерживает какой-то далекий силуэт, который вблизи оказывается деревом или корнем. Однако фантазия творит чудеса. Свое вершат нервное возбуждение и надежда на то, что случиться может все. И никто больше не думает о возвращении домой, хотя уже первые птицы начинают портить настроение ночи и за горкой как будто начинает светать. Но опыт учит: именно тогда и происходят чудеса, и ночная ловля приносит золотых рыбок!
Еще солнце не встало, ночь сказочки вам шепчет.
Вот тут могут появиться пьяные Орфеи! Спящий на лавке алкаш, возвращающийся с гулянки малолетка. Никого не упустят. Парк холоден, парк черен, зол. Ночью парк превращается в дикий лес, заполненный рассказами о Сером Волке и Красной Шапочке. Волк может заразить Шапочку какой угодно болезнью. У деревьев отрастают сказочные корни, в дуплах сидят злые совы — старые седые тетки, у которых на уме лишь одно. Сплетничают, сидя на лавочке, а что еще им остается? Тетки подзадоривают телков, но как только те посягают на их жизнь, они отлетают, как совы. Не удивительно, что телки от злости ломают скамейки, ни одной не пропустят! Тетки из укрытия смотрят на курочащих скамейки телков и думают: эх, а ведь ни одной не пропустят! Когда вечером тетки пересекают границу парка, их, словно наркомана перед введением иглы в вену, словно игрока за зеленым сукном, охватывает трепет возбуждения. Все может произойти, никогда еще не было так, чтобы ничего не произошло. Как знать, кого пошлет мне добрый Бог теток, ибо тетки веруют в Бога, как все прочие пожилые дамы в беретках с хвостиком. И вовсе не считают себя грешницами — ведь они никому не вредят!
В пять утра в парке начинается паника. Вот-вот рассветет, и все эти призрачные мужчины обратно превратятся в деревья, таблички, запрещающие въезд, в камни и памятники. Обман раскрыт, король голый, в зарослях всю ночь что-то шевелилось, и только теперь стало видно, что. Около дыры в заборе стоял не телок, а выброшенный старый пылесос с длинной трубкой, и это он так реалистично прикидывался болоньевой курткой и коротко стриженной головой, крепко сидящей на толстой шее! Лишь немного погодя парк заполнится людьми. Ими, к сожалению, окажутся не пьяные чмо, жаждущие лишь одного, а дневные прохожие, срезающие дорогу на работу, няньки с детьми, и эти люди будут на нас смотреть откуда-то извне. От них будет пахнуть обувным кремом и зубной пастой, а в сумке у них будет свежая газета. И вообще: отвратительно трезвая свежесть будет разливаться по мере прояснения неба — этих раскоряченных ног небосвода с зависшими на нем птичками. Бррр. Надо бежать, чтобы не видеть всей этой профанации. Бежать от людей, чтобы не смотреть им в лицо. Идти спать.
* * *Лукреция плачет, прячет в сервант памятные вещицы в полиэтиленовых пакетах, тщательно закрывает дверцу. Но сначала дает нюхнуть каждому, сделать по одному вдоху. Я тоже вдохнул разок. И поначалу ничего такого не почувствовал. Потом до меня дошел запашок вроде как тюрьмы, пота, лизола. Видать, попалась какая-то полувыветрившаяся портянка! Сейчас на столе остались только фотки. Смотрят на меня эти лица, в основном двадцатилетних подростков, еще не в форме. Снимки, сделанные где-то над Доном, в фотоателье далекого СССР. Патриция берет один из них, протирает рукавом и рассматривает, словно видит впервые в жизни:
— Этот наверняка уже вернулся на свой Кавказ, Саша мой любимый. А вот Ваня. Иногда ночью, когда не спится, беру карту и смотрю, где теперь мой Саша, где мой Ваня, где Дмитрий? Ничего нам не оставили, даже казармы отдали университету. Ничего, ни парка, ни казарм, ну ничего. Вы все хотели этих перемен, эту новую систему, а мы с Лукрецией молились, чтобы у вас ничего не получилось. Все идет к худшему. Солдатика в поезде снять в коммунистические времена — булка с маслом… Мало того что все эти Сашки и Ромки были прямо из деревни, так еще не было в армии девчат, пропусков… Я, как только услышала о «гуманизации в армии», сразу поняла, что плохие настали для теток времена. Потому что теперь у каждого новобранца практически неограниченный доступ к пизде. — Лукреция плачет.