Лана Ланитова - Царство Прелюбодеев
– А ты чего, видал их там? – голос Макара прозвучал хрипло, серые глаза смотрели с плохо скрываемым страхом.
– Нет, что-ты! Нам недозволительно без особого разрешения по пределам шастать, – голос Горохова дрожал. Он едва справился с волнением и продолжил: – А уж как ступил Иоан на землю Новгородскую в январе, так пошла «смертушка смертная». Бывали дни, когда число казненных до сотен доходило. Доподлинно знаю, потому, как к писчему ведомству отношение имел и все кропал яро. Я вам так скажу: всеми пытками вяще ведати зажига Малюта. Он, изверг лютый, дщерей девственных на кол отправлял, на веревы пенковые садил, тянути туда-обратно… Он и младенцев малых с матерями не жалел – вязаху накрепко, смажил живьем и в реку сбрасывал. Князей новгородских и бояр с житом жарил – смердение ото человечины паленой по всей округе облакым чОрним исходити – блевали многие с непривычки. Всех замученных и убитых в Волхов скидывал. Река кишмя кишела от тел кровавых. До февраля сия «Голгофа Новгородская» длилась… А сколько монастырей разрушили, посадских людей прикорнали… Потом в Псков подались, но Иоан знамение худое узрел. Говаривали также что юродивый один, Никола Псковский, смутил его речами дикими, что де царь росский, человечиной питается. Что с юродивого взять? Однако Иоан сильно полохнулся. Ажно конь под ним пал, абие он возвернулся в Московию. Но и там лютовать не перестал…
– Вот ты на нас страху-то нагнал, Федор Петрович! Одного не разумею: чего ты нам все про Иоана Грозного и про Малюту талдычишь? Ты о себе рассказывай. За что сам сюда попал – так и не говоришь. А то по твоим речениям, ты чуть ли не опальный летописец, случайный свидетель пагубных событий. А? – въедливо спросил Махнев.
– Я отвлекся… Вот тогда в «Разбойном приказе» и присмотрелись ко мне. Боярин Слепнин раздел одну девицу невинную – по наговору ее к нам отправили. Зельно лепая была девица та… Очеса долу опущены, ланиты смагой пышут, косы в десницу толщиной, выя лебяжья, уста сахарны. Она и роду вятшего была. Сряда на ней скарлатная, позументами, да лентами кумачовыми пробита, по приполу мяхкая рухледь соболья шла, ажно срачица из бебряни лажена. А наши ухари сначала припол ей высоко задрали – все телеса девственные обнажились. Хотели узлом сарафан на голове вязаху. А опосля передумали – и вовсе всю одёжу-то поскидали. Одна срачица рваная на полу и осталась. Как счас помню: стоит дева – сама не своя. Лядвея дланью прикрывает, и о персях медоточивых и раменах вершковых не забывает. Только как ей укрыться, ежели пять пар мужеских глаз на нее озойливо глядят. Один из мужей ошуюю стоит, за стегно крепко держит, другой – одесную… Да речи бестудные ей на уши баят. А она полошати, десницей тонкой упирается, слезами горшими обливается – пощады просит. Только какая уж тут пощада? А чрево-то у нее дрожит и влагою сочится, – Горохов нервно заерзал, зрачки темных глаз расширились, нодри шумно вдохнули воздух. – Слепнин, каналья приказал привязать ее передом к широкой лавке и побить плеточкой. Я знал, что плетка та не шибко больно и тазала. Девица кричала, но больше от студа несносного. А потом ее задом поставили и стегна согнули… Тут уж наши палачи и дознаватели поскидали портки и принарядились в очередь – невинности девичей лишати. А Слепнин и говорит: «Погодьте! А ты, дьяк, чего же робеешь? И ты скидай. Сейчас первым у нас пойдешь. Нечего мол, «чурбаном» сидеть. Пятнай и себя, аше други твои пятнали. А не то мы одни – грешнички, а ты праведник православный выискался?»
Что делать было? Я тоже скинул штаны, а он как узрел мой уд, так обомлел и засмеялся от искуса похотливого. Говорит: сколько разных видал, а такую оглоблю в первый раз…
– Что же он у тебя такой знатный? – недоверчиво фыркнул Макар Булкин, – у нас здесь вроде у всех не сморчки…
– Да он, ребятушки, не только велий, но и кривый малость, – Горохов густо покраснел. – Оттого и глазится диковинным… Так вот, Слепнин заставил меня первым ту девицу оприходовать. Рудные реки на срачицу потекли – девица и опала, словно мертвая. Колодезной водой ее брызгали. Слепнин подумал тогда, бо я её до смертушки уёб. Нет, отошла. В чувства привели горемычную и вдругорядь зачали глад свой плотяний сытить. Остальные с ней до самого вечера забавлялись – уды похотливые зельно впястывали. Только опосля моёва уда, ей паче без разницы усе было… Правда, клеймить ее не стали – пожалели. Больно лепая дева была. А через три дня на брячину ее сызнова приволокли. Ее и еще трех дев. Любил наш боярин девок-то портить. Иным едва двенадцать годков минуло. Вот и я во искус вошедши. Тогда уже слыл за самого злостного растлителя. – Лицо Горохова полыхало от стыда, капельки пота покрывали высокий лоб и широкие скулы.
Владимир от его рассказа тоже сильно разволновался.
– А как к опричникам подвизался, так там и пошло-поехало: перед казнями и муками над всеми женами и девами сперва насильничали али пытками затейными изводили – сякими, сиречь женскую гордость похухнати. Малюта Скуратов завсегда оргиями семи ведати. Но тому было мало девственной кровушки, он к ней и животовую добавлял…
– Ух, меня там не было, – злобно прошептал Макар. – Я бы тебе быстро твоего «кривого молодца» оторвал и Малюте брюхо вспорол. Пес шелудивый, адское отродье! Это сколько ж русских жен-то пострадало?! Мне все на ум моя Аграфена Ивановна идет. Как представлю, что и ее вот также могли, или дочек моих, или племяшек… – Макар замахнулся на Горохова, но Владимир вовремя оттянул его руку. И хоть Федор Петрович не уступал Макару ни силой, ни шириной плеч, ни величиной кулаков, однако сидел перед ним, как провинившийся малолеток.
– Зачем вы судите меня, Макар Тимофеевич? Ведь это не я, а вы ко мне в гости пожаловали. Я вас принял, как подобает… Вы здесь тоже, поди, неслучайно оказались? Я ведь, по правде говоря, самолично никого не убивал – не довелось. Пытать-пытал – врать не буду. Но из-за моёва уда велиго, меня в основном, на насильничание подстрекали. Бывало, и отроков али мужей приходовал… Но без особой охоты. Лишь по приказу начальников.
– Я одного понять не могу: ладно, мы все – не ангелы. Все от похоти пихали свои оглобли, куда не прошено. Да и в Писании, кажись, сказано: «Несть бо человека, иже поживет и не согрешит». Но вот так-то мучить своих же русских, хуже татар, али басурман иноземных. Как сердце-то не сжималось? Ведь и младенцев избивали, как слуги царя Ирода. – Макар нервно заходил по комнате.
– Сжималось, Макарушка, и сердце, и душа криком исходила. А что толку? Сморгни я хоть оком, только слово супротив молви, так тут же, сам бы на рожон и нарвался. Кто токмо уста праведные отворял, сразу же израдником становился. Трусил я, малодушничал… Живота лишиться боязно было. За грехи свои я ведь тоже Чистилище прошел – пятьдесят лет там муку нес. И здесь уже двести пятьдесят живу, словно волчара запольный[142]… И никто меня на свет божий выпускать не собирается. Застыло мое время на часах в башне нашего Аргуса[143]. Кто ведает, может, на Аредовы веки[144] застыло. Я уж просил Хозяина выпустить меня на свет, хоть калекой. Говорю ему: пущай я убогим, али горбатым, али золотушным карликом с харей свиной уродюсь, али кажеником презренным, пущай всю жизнь промаюсь, собирая подаяние по дорогам. А он: «Ишь, чего захотел? Хочешь страданиями душу очистить, а опосля в рай ужиком влезти? Не выйдет. Сиди пока тут, и носа не кажи… Развлекайся тем, чем и привык. И не любопытствуй о сроках пребывания всех остальных. Ты у меня – житель особый. Ты – мой навеки!»