Имя твоего волка - Татьяна Владимировна Томах
Девочку звали Марго. Сейчас, слушая старуху, она думала, имеет ли это какое-то значение. Имеет ли значение, что почти все взрослые называют ее Маргаритой — и ей хочется поежиться от того, как они это произносят. С опаской и неприязнью — как будто при этом они пытаются обойти змею, пригревшуюся на солнцепеке. А старуха называет ее Марго — и девочке нравится, как это звучит, несмотря на то, что старухин голос почти всегда брюзглив, резок и строг. Но иногда, очень редко, этот голос становится задумчив и тих — и почти нежен. Именно тогда, почему-то, старухин голос пугает девочку. Как сейчас.
— …Имя — для того, чтобы звать. Для того, чтобы вспоминать. Для того, чтобы проклинать. Для того, чтобы шептать это имя — с любовью и нежностью. Даже если никто не слышит. Потому что, даже тогда это придает силы. А иногда — только это. Потому что иногда больше ничего не остается — только имя, набитое воспоминаниями — как звериная шкурка, которую чучельник набивает опилками, чтобы сохранить вид мертвого зверя. Имя прирастает, как вторая кожа. Его можно оторвать только с кровью, памятью — и болью. В имени — весь смысл… или — бессмыслица…
Старуха говорила, а ветер трогал ее волосы — осторожно перебирал спутанные седые пряди. Марго, стараясь, чтобы ее взгляд был таким же легким и незаметным, как прикосновения ветра, разглядывала старуху.
Она была почти уверена в том, что еще этой ночью старухины волосы были черны, как вороновы перья раскинувшего свои крылья ночного неба. А вот этот тускло-серый, похожий на половую тряпку, рваный плащ, который сейчас обнимал тощие старухины плечи — еще совсем недавно переливался матовым тяжелым блеском дорогого шелка на плечах высокой черноволосой женщины, которая с виду была моложе старухи самое малое, лет на сорок. А голос? Ее голос, который сейчас стал таким хриплым, слабым и измученным?…
Как будто… Как будто в сером рассвете, потихоньку выползающем из-за восточного края земли, все вылиняло почти до бесцветности. И небытия. Огненно-черное звездное небо, старухины волосы, шелковый плащ, звонкий старухин голос… Как будто…
Как будто это все не могло быть опять каким-нибудь сном…
Пан Владислав
Как будто это могло быть чем-нибудь другим, кроме сна… Потому что в глазах, ослепших от бессонницы, уже рябило и плыло. Огоньки свечей, отражаясь от блестящей крышки гроба, дрожали и искрились ярче солнечного света в летний полдень. И казалось, как будто не над покойником истекают восковыми слезами и горестно гнутся две белые тростиночки, а полыхают десятки, а то и сотни, зажженных свечей — как в бальной зале, ожидающей прихода гостей. Помолиться бы надо было, да что-то никак не шли на ум, да на язык благочестивые слова молитв, которые должны умиротворять, смирять и примирять — даже с тем, с чем примириться невозможно — бестолковую мятущуюся душу. Не получалось молиться. А может, не хотел бог принимать молитву старого пана, слишком поздно решившего обратиться к благочестию. А, может, и сам старый пан не слишком-то старался… Сидел, горбя худые плечи, моргал воспаленными глазами на огни свечей, и осторожно поглаживал дрожащими пальцами лакированное дерево гроба. Закрытого гроба. То, что было под его тяжелой крышкой, было слишком страшно даже для смельчака старого пана…
Огни свечей расплывались желтыми пятнами в воспаленных от невыплаканных слез глазах старого пана. Сотен свечей, как будто в бальной зале, ожидающей прихода гостей… А гости… гости скоро пожаловали.
Он не заметил, как она вошла. Ему никогда не удавалось поймать этот миг — когда она появлялась.
Дуновение прохладного ветра — как сквозняк от приоткрытой двери, дрожь свечей, длинные тени, испуганно метнувшиеся по стенам и потолку…
Она подошла неторопливо и бесшумно — как и положено призраку, чуть склонив голову к левому плечу — как обычно. Распущенные волосы сияли золотом, в зеленых задумчивых глазах отражались огоньки свечей. Подошла и присела на деревянную резную, крытую мягким ковром, лавку. Рядом со старым паном, который вежливо подвинулся, освобождая место. Поправила узкой бледной рукой пушистую прядь волос, сползающую на лоб, дрогнула губами — то ли в улыбке, то ли в беззвучном приветствии — мол: «Ну вот, я пришла. Ждал?», и молча задумчиво посмотрела на пана…Его мука, проклятие, наваждение снов, и видение бессонных ночей…
Длинное белое платье тихонько шелестело при каждом ее движении. Это все было таким реальным — шорох платья, нежность едва заметной улыбки, сияние глаз… Таким, что хотелось протянуть руку — и дотронуться до нее… Но пан знал, что этого делать не стоит — если он не хочет сойти с ума, прямо сейчас. Потому что… потому что, вдруг его рука встретит не пустоту? а, и в самом деле, скользкую прохладу шелкового платья, тепло женской руки… Или — не тепло; а холод. Смертельный холод закоченевших тонких пальцев. Ведь она мертва, уже много лет, как мертва. И ее руки, и улыбка, и сияние глаз — уже давно просто горсть сухого пепла и несколько обгорелых костей… И все равно, она продолжает приходить к нему все эти годы. Его мука, проклятие, наваждение снов, видение бессонных ночей…
…Вот так, как сейчас. Сидит рядом, на лавке, задумчиво склонив голову, а в ее взгляде — не то сочувствие, не то упрек. Не то просто — грусть.
— Вот видишь, как оно все… получилось, — тихо сказал ей старый пан, гладя дрожащими пальцами деревянную крышку гроба. — Видишь…
И краем глаза, так и не решаясь посмотреть на нее в упор (как будто боялся… чего? — что она обидится на бесцеремонность — и исчезнет; просто тихонько растворится в воздухе, как и положено призракам…), заметил, что она кивнула. Качнулись, вспыхнув зелеными огоньками, изумруды в серебряной вязи старинных серег — любимых, мужем на свадьбу даренных… С ними и похоронили… То есть, их-то и похоронили — серьги, вместе с горстью пепла и обугленных костей. И такими же огоньками вспыхнули ее заблестевшие (уж не от слез ли? — да какие слезы у призраков…) глаза, взглянувшие на пана грустно, и, вроде как, с укоризной. Мол, я-то вижу, а ты, пан — ты-то что недоглядел?
И старый пан сгорбился еще сильнее — от ее взгляда.
— Простишь меня когда-нибудь, а? — спросил тоскливо, и зажмурил на секунду глаза. Заслезились вдруг — от света ярко вспыхнувших свечей?