Имя твоего волка - Татьяна Владимировна Томах
Пану Владиславу было страшно первые несколько секунд — когда еще сопротивлялся, не желая верить в происходящее (…бред, сон?) смертельно раненый рассудок… Тот самый, здравомыслящий рассудок прежнего здравомыслящего пана Владислава, ни верившего ни в ведьм, ни в призраков, ни в прочую чертовщину — и потому только что обрадовано и отчаянно предположивший чей-то розыгрыш в невозможном ночном видении… А потом, когда рассудок сдался — уполз, хрипя, в темноту, зализывать раны — авось еще пригожусь, хозяин, а? — в свете-то дня?… — пан Владислав улыбнулся ЕЙ в ответ.
Она была такой же — совершенно такой, как раньше, при жизни — только молчаливой. Пан Владислав так и не услышал от нее ни единого слова — за все эти годы. Он научился разговаривать с ней — постепенно, и ему казалось, что она отвечает — движением головы или руки; глазами — или, иногда, вздохом (или это просто сквозняк шевелил ее шелестящее шелковое платье?…) Иногда ему хотелось спросить, зачем она приходит к нему — но он боялся — а вдруг обидится? и больше не придет — и что тогда будет делать полусумасшедший пан Владислав (вполне нормальный с виду — днем, и только к ночи начинающий сгорать в болезненном лихорадочном нетерпении, как юноша перед первым свиданием со своей возлюбленной — придет она сегодня или не придет?; а если не придет — то как тогда жить дальше?…)…Или, а вдруг — она ответит — зачем приходит?…
Иногда пану Владиславу хотелось сказать ей то, что он так и не решился сказать, когда она была жива — о том, что он любит ее. Только зачем? Ведь, наверное, и так — знает. И эти слова замерзали у него губах, когда он смотрел в ее глаза — грустные и задумчивые; золотые искорки в зеленой глубине — отражения свечей; как солнечные блики, тонущие в воде… И вспоминал о том, как она горела в огне — а он смотрел… «А ведь это я тебя убил», — с тоской и отчаянием думал он… Утонуть бы — как отблеск свечи в прохладной глубокой зелени ее глаз — захлебнуться насмерть, и никогда больше не выплыть… А ведь, наверное, она это тоже знает — что он убийца. Потому что некоторые слова и признания совершенно необязательно произносить вслух…
— Вот видишь, как оно все получилось… Видишь, — повторил пан Владислав — сгорбленный и постаревший, склонив голову, щедро посыпанную сединой.
И положил дрожащую руку на гладкую, до ослепительно блеска полированную крышку гроба. Другая рука легла рядом с его ладонью — узкая, белая, гибкая — рука женщины с грустными зелеными глазами, такой же молодой, как и много лет назад. Она так и не постарела — осталась такой же. Такой же юной и прекрасной — как в тот день, когда умерла.
Пан Владислав поморгал воспаленными глазами. Слишком много свечей… слишком…
— Видишь… Вот, а ведь это мой сын…
Марго(19). Май
— Вот, это мой сын. Ты, наверное, не помнишь, Марго. Ты была слишком маленькой, для того, чтобы запомнить… — он поперхнулся.
Потому что он уже говорил это когда-то — давно? — говорил маленькой хмурой девочке с блестящими черными глазами. «Ты была слишком маленькой, для того, чтобы запомнить..». — «А я помню», — упрямо ответила девочка: «А потом подсвечник выпал из окна и подкатился..». «Замолчи!» — он закричал на нее — и она испугалась и замолчала, и только ее блестящие, не по-детски внимательные глаза смотрели на него — недоумевая? — (или понимая? догадываясь — непостижимым, невероятным образом — так, же, как она узнала все остальное…) — отчего большой, сильный и храбрый дядя Владислав испуганно кричит на свою малолетнюю пигалицу-племянницу…
— Не помню, — согласилась Марго, и пан Владислав облегченно перевел дыхание.
— А я тебя помню, маленькая Маргарита, — сообщил Владислав-младший, сверкая улыбкой, — еще более ослепительной и приветливой — рядом с напряженным лицом пана Владислава.
И, прежде чем Марго успела что-то понять (испугаться, отшатнуться, разглядеть… — в густой траве — солнечный зайчик на приглашающе распахнутой челюсти капкана?…) он поймал ее ладонь (железный зубья клацнули, соединяясь — уже внутри тела, пропарывая кожу, мышцы, и скрежеща по кости — уже внутри неосторожно соскользнувшей — внутрь капкана — волчьей лапы…) — и поднес к губам. Поцелуй получился торопливым и смазанным — Марго испуганно, задохнувшись ужасом (…тем самым, который заставил волка в этот же миг, споткнувшись на бегу, неловко шатнуться в сторону, скуля и поджимая правую лапу — как будто несуществующий, почему-то померещившийся волку в спутанной мокрой прошлогодней траве, капкан, и правда, щелкнул — да сорвался, соскользнув с жесткой шерсти…) отдернула свою руку. Отец с сыном переглянулись — дикарка!; Марго смутилась и спрятала руку за спину. И правда — дикарка. («Ну что же ты? что…». — укоризненно сказала она волку, который где-то в лесу смущенно, растеряно и все еще насторожено нюхал вполне безобидную мокрую прошлогоднюю бесцветную траву — ведь был же капкан? Или нет?…)
А потом был обед; и чопорная, мрачная, обычно пустая столовая, по случаю первого весеннего дня впустившая за свои тяжелые шторы немного солнечного света; теперь испуганно вздрагивала — от блеска и звона почти никогда (насколько помнила Марго) не достававшегося из сундуков столового серебра, от слишком громких разговоров, от веселого смеха, — от света и звуков, которые бедная гостиная не слышала уже бог знает сколько лет. Собственно, смеялся только один Владислав — его отец и Марго иногда улыбались ему в ответ, но были невероятны — и невозможны раньше — и эти улыбки («как, неужели дядя Владислав умеет улыбаться?!») — натянутые и напряженные вначале, и даже слегка потеплевшие к концу обеда.
Может быть, причина была в искренней жизнерадостности молодого Владислава, рассказы которого о городской жизни и офицерской