Выжить после апокалипсиса - Людмила Вовченко
— Мы не против течения, — объяснил он просто. — Мы — за движение. Дай воде линию — и она сама успокоится.
— Как девушке косу, — отозвался Степан. — Дай косе ленту — и она не распадётся.
— Я не коса, — донёсся голос Миры издалека. — Я — колокол. Звоню, когда надо.
— Тогда сегодня звони на «хлеб», — крикнул Лев, даже не поворачиваясь. — Мне кажется, он будет удачный.
---Хлеб в этот день получился так, будто дом сам его заказал. Марфа делала всё как всегда: просеяла муку — чуть грубовато, чтобы корочка пела; завела тёплой водой — не кипятком, не холодной; дала опаре сыграть — в миске, завязанной чистым полотном. Но когда пальцы её пошли по тесту, оно подалось мягко, как щёка младенца. Мира стояла рядом, подсаживала на доски шарики будущих буханок и слушала — не запах, а звук. Есть такой момент, когда тесто перестаёт шуршать и начинает «дышать»; его не спутаешь ни с чем.
— Готово, — сказала Марфа, и голос у неё стал очень тихим. — Печь — дыши.
Печь слушалась. Рот у неё был горячий, но не злой; самое сердце — угольки — светились ровно, без угла. Пётр, проходя мимо, машинально подложил под ногу печного стола клинышек — где-то было едва слышно «тук» — и всё встало на тон лучше. Яков разрезал из старой полой доски «лопату» — длинную, гибкую, с круглым кончиком — и торжественно вручил Марфе. Та, не моргнув, приняла, как принимает младенца. И началось: одна буханка, вторая, третья — каждая уходила в жар под лёгкий хруст лопатки, и каждая, уже там, шумела, как море в ракушке.
Колокол не звонили — он сам звенел в головах, пока дом дышал хлебом. Когда Марфа, смутившись собственной важности, постучала ножом по корочке первой буханки — звук вышел такой, что у Якова дрогнула скула. Так дрогает скула у молчуна, когда он внезапно узнаёт в чужом деле свою давнюю радость.
— Хлеб — это когда у дома голос, — сказал он коротко.
— И когда руки заняты правильным, — добавила Мира, разломив краешек и сунув девчонкам. — Остальное — потом.
---Родион пришёл в разгар этого безумия и застал дом в обнимку с хлебом. Он снял шляпу у порога — не по привычке, а потому что так делали там, где пахнет и корками, и детством, и праздником сразу. Ничего не сказал, только вытянул из своей сумы склянку с очередной горечью «на всякий» и поставил на самый край стола, чтобы не мешало.
— Хотите смеяться — смейтесь сейчас, — заметил он, — потом рот будет занят.
— Ты вовремя, — отозвалась Марфа. — Будешь пробовать первый. Если не выживешь — остальным не дам.
— Профессиональная этика, — кивнул Родион. — Умирать первым — долг лекаря.
Он попробовал корочку, не торопясь, закрыв глаза, будто прислушиваясь ухом языка к мирам муки. Улыбнулся — не как врач, как человек.
— Живой хлеб, — сказал он. — Он пахнет не мукой. Он пахнет «мы».
Мира не удержалась и взглянула на Льва. Тот, сгорбившийся у порога, как мальчишка, вытянул занозу из большого пальца, дернул уголком губ и отвёл взгляд — как будто боялся, что улыбка сейчас сама полезет на лицо без разрешения. Смешно и тепло.
— Попридержи улыбку, — шепнула ему Мира, проходя мимо. — А то хлеб обидится и решит, что его забыли.
— Я запишу: «улыбку — после хлеба», — так же тихо ответил он.
---После хлеба работа не остановилась — стала шире, как река, когда её не загоняют в трубу. Вера с Витой поднимали «грядку пряностей»: тимьян, иссоп, мята, мелиса, — Лада ткнула пальцем в небо и сказала, как вывела у себя в городе: «Кладёте там, где ветер обычно добрый. Так запах ходит по двору и лечит без лекаря». Подростки по очереди стругали жёрдочки для будущей ограды — не высокой, чтобы не резать глаз, не низкой, чтобы коза не понимала это как приглашение.
Пётр с Яковом задумали мостик внизу, где валок делал шаг на левый берег. Не камнем — доской; не ради парада — ради ног. Яков вбил два мощных сваи в ил, покачал плечом — слушая, как отзывается глубина, — и, удовлетворённо хмыльнувшись, бросил Пётру: «Пойдёт». Пётр, не споря, уложил первый пролёт — доски легли, как ноты на знакомый мотив. Когда Мира ступила — мостик не звякнул; он «вдохнул». Такое тоже слышно.
— Практически музыка, — заметила она.
— Музыка — когда не думаешь о ноте, — ответил Яков. — И о ноге — тоже.
— Нога думает всегда, — буркнул Пётр. — Но иногда молча.
---К полудню началась история, которую потом долго пересказывали у костра — со смехом и с обязательным «а помнишь, как…». Всё началось с козы. Той самой, купленной в городе, важной и мнительной. Она решительно решила, что «высокое — это лучшее» и забралась на свежесколоченный стол для разделки теста — он стоял пока под навесом, остужаясь. Выросла, как памятник. Замерла, как королева.
— Слезай! — возмутился Пётр, взлетев как ядро.
Коза не дрогнула и даже повернула голову так, чтобы усы выглядели особенно достойно.
— Скажи ей «пожалуйста», — предложила Вера с совершенно серьёзным лицом. — Мы же дом культурный.
— Коза, — спокойно произнёс Лев, подходя ближе, — уважаемая коза, ваш постамент — не для искусства, а для теста. Тесту вы, конечно, тоже искусство, но нам надо жить.
Коза задумалась. Там, где у людей яйцо ломается, у коз — крошатся планы. Она глянула на Льва. Он глянул назад. В этот момент ветер шевельнул ленту под навесом, и лента ткнулась козе в бок, совсем чуть-чуть. Тонкая, игривая, как муха. Коза оскорбилась лентой, а не людьми, и величаво сошла. Медленно. С достоинством. Не потому, что её попросили — потому что она решила.
Смех рванулся и разлетелся, ударяясь о стены, как воробьи: даже Пётр согнулся пополам, а Яков вытер глаза