Марина Фьорато - Мадонна миндаля
— Да, и довольно часто.
Он хлопнул меня по плечу и воскликнул искренне:
— Тогда тебе непременно надо принять участие в нашем празднике, дружище! — Этот человек явно пребывал в дружеских отношениях со всем миром и готов был подружиться даже с каким-то жалким бродягой, которого никогда прежде не встречал. — Приходи, и я обязательно познакомлю тебя с женой. — Он прямо-таки мечтал показать всему свету ту, которой так гордился.
У меня просто дыхание перехватило — ведь всего неделю назад и я был точно таким же счастливым и гордым мужем, мечтавшим показать всему свету свою замечательную Амарию!
— В общем, до завтра. Ты, синьор, непременно должен с нею познакомиться, — снова заявил он, явно не желая слушать никаких возражений.
До завтра! Неужели завтра я снова увижу Симонетту? Ту, что была моей женой и по-прежнему является ею, пока смерть не разъединит нас? Да, мы заключили брак здесь, поклялись друг другу перед лицом Господа, и Закон Божий по-прежнему неразрывно нас связывает. Я пожал протянутую руку художника. Откуда ему было знать, что я пришел сюда разрушить его мир, отнять у него счастье, что я для него — словно Артур для Ланселота, и вот-вот потребую вернуть мою Гиневру. Мне было нестерпимо жаль, что и ему вскоре предстоит почувствовать то же, что чувствую теперь я, но я сказал:
— Я непременно приду, даже с большой радостью.
ГЛАВА 43
ЗНАМЯ
Сперва Амария никак не могла поверить, что Сельваджо ушел навсегда. Она искала его повсюду, обошла все те места, где они бывали вместе: сходила в Павию, к тем источникам, где они впервые встретились и где он потом попросил ее выйти за него замуж, в церковь Сан-Пьетро, возле которой он спас ее, а потом подарил ей новую жизнь, в этой самой церкви сделав своей женой. Она осмотрела все рощи и тропинки, все мосты и водопады, где они провели столько счастливых дней, и все надеялась, что он просто снова утратил память и теперь бродит где-то один, растерянный, ожидая, что она придет, возьмет его за руку и уведет за собой и все опять будет хорошо. Амария у каждого встречного спрашивала, не видели ли они ее мужа. Большинство местных жителей хорошо знали Сельваджо, люди часто видели их вместе, когда они ходили повсюду рука об руку, точно обитатели Ковчега. Но, увы, никто так и не видел его со дня свадьбы.
День проходил за днем, но Сельваджо не объявлялся, и Амария похудела, стала молчаливой. Ей кусок в горло не шел. Она так истерзала себя, что стала похожа на тень. Нонна, тоже до глубины души потрясенная исчезновением Сельваджо, просто не знала, чем помочь внучке, как ее поддержать. Обе женщины кружили по дому, стараясь не смотреть друг на друга, — столь велика была написанная на их лицах боль.
Когда дней, прошедших в бесплодных ожиданиях, набралась уже целая неделя, Амария стала часами просиживать в голубятне, построенной для нее Сельваджо. Особенно нежно и ревниво, точно о родных детях, она заботилась о той паре белых голубей, которую он купил ей в подарок. Она носила их на руках, о чем-то ворковала с ними почти по-голубиному, гладила птичек по снежно-белым перышкам. Сельваджо назвал голубей Филис и Демофон, но сказал, что и сам не знает, почему выбрал именно эти имена. Амарии эти имена казались несколько странными, но она продолжала называть так своих любимцев, потому что это ведь он, ее дорогой муж так окрестил их. Когда с момента исчезновения Сельваджо прошла неделя, оказалось, что голубь-самец по кличке Демофон ночью выбрался из голубятни и куда-то улетел. Амария взяла Филис на руки и поцеловала ее в головку, не испытывая, впрочем, никакого сочувствия к расстроенной птичке, вопросительно склонявшей голову то на один бок, то на другой и словно пытаясь высмотреть поблизости своего неверного супруга. Приласкав голубицу, Амария взяла нож, которым потрошила кроликов, и сделала то, что в день свадьбы, слишком любя этих птиц, сделать не смогла — расправила правое крыло Филис и вырезала оттуда два длинных маховых пера. На руки ей тут же закапала темная птичья кровь. Филис протестующее захлопала крыльями, но Амария и глазом не моргнула. Отчего-то ей вдруг вспомнился тот день, когда она точно так же, ни секунды не колеблясь, зарезала для Сельваджо любимую рыжую несушку. Именно в тот день она впервые почувствовала себя взрослой женщиной, которой теперь нужно заботиться о ком-то беспомощном и любить его. Боль утраты вдруг пронзила ее с такой невыносимой остротой, что она едва удержалась на ногах. Она вновь посадила Филис в ее опустевший домик и сказала с некоторым торжеством:
— Вот! Теперь ты никуда улететь не сможешь. Ты должна будешь остаться здесь, со мной и с Нонной. Три старые девы!
Невесть откуда взявшийся горький смех заставил ее содрогнуться, даже в груди стало больно, она дернулась, смеясь каким-то каркающим смехом, точно безумная, а потом этот странный смех-озноб сменился тошнотой, и ее вывернуло наизнанку прямо в солому. Куры тут же деловито принялись клевать исторгнутую ею пищу. Амарии вдруг стало страшно. Я же не смогу без него жить, подумала она. Если он не вернется, я просто умру.
Между тем Нонна сидела, покачиваясь в своем любимом кресле, которое сделал для нее Сельваджо, и во второй раз в жизни обливалась слезами. Насколько же тяжелее оказалась для нее эта вторая утрата! Она, пожалуй, страдала даже сильнее, чем когда увидела Филиппо мертвым, ибо на этот раз и Амария, ее дорогое дитя, страдала вместе с нею, истерзанная душевной болью.
Но им предстояло пережить и эту новую боль, и новую радость: Нонна немало прожила на этом свете и прекрасно понимала, почему Амарию тошнит. И печалилась, чувствуя, что ее любимой внучке суждено, видно, повторить ее судьбу и всю свою любовь излить на того ребенка, которого оставил ей Сельваджо. Ничего, этот малыш станет расти, подобно «масличным ветвям вокруг трапезы их», но, увы, не как полноправный член счастливой семьи, а как ничтожная кроха счастья, брошенная, точно милостыня, двум покинутым женщинам, каждый день напоминая им о том, кого с ними больше нет.
Ушел… Вдруг некая неясная мысль заставила Нонну перестать качаться и погнала наверх, в спальню. А где то голубое знамя, которое она некогда тщательно свернула и убрала в сундук? Уж не нашел ли его Сельваджо? Нонна бросилась к сундуку, стоявшему в изножье кровати, открыла его… Знамени там не было!
Нет, на этот раз он вовсе не утратил память, а обрел ее!
Нонна винила во всем себя, горько сожалея о том, что вообще сохранила это знамя. Она тогда бережно свернула его и спрятала в сундук в уверенности, что когда-нибудь непременно покажет его Сельваджо. Вот только этот счастливый день так и не наступил. Нет, надо было сжечь это проклятое знамя! Тогда им уже ничто не грозило бы. Или, может, нужно было сразу же показать его Сельваджо, еще в тот день, когда он впервые очнулся после тяжких ранений, — вот пусть тогда и начинал бы вспоминать, что с ним было прежде, пока любовь между ним и Амарией еще не успела расцвести. Но она тогда ничего ему не показала и не сказала, потому что хотела, чтобы он остался. И вот теперь это стало причиной невыносимого, убийственного горя, и это горе она, Нонна, причинила той, кого любит больше всего на свете!